Всем нам суждено окончить дни в постели.
Все комнаты мира – седьмые палаты.
Пятый этаж, Фроттис
Моя коллега сопровождала Регину Маб, девяносто шесть лет, в ее новую палату. Ее недавно доставили по “скорой”. Утро обещало быть кошмарным: в вестибюле полно народу, вереница носилок, пациенты всех возрастов с серьезными и менее серьезными болячками, требующими спешного или не очень спешного вмешательства…
В середине – Дама, оставшаяся незамеченной. Фроттис неведомо почему привиделась Королева-мать в этой слабоумной старухе, лежавшей на носилках в белой больничной сорочке.
Регина Маб… Дама рисовала пальцами в воздухе причудливые узоры. Ее правая рука двигалась туда-сюда, жадно хватая что-то невидимое. Она словно пыталась причесать пустоту. Да, пожалуй. Наверное, пустота была шевелюрой, невидимой для простых смертных, и Дама старалась привести в порядок каждую прядь.
Она сделала резкое движение, и сорочка сползла, обнажив ее грудь.
Интерн Фроттис, боявшаяся постареть раньше времени, подошла, поправила сорочку, попытавшись поймать взгляд старухи, чтобы найти в нем ответ на свои вопросы.
Напрасно. Фроттис ничего не нашла. Но ее лицо, морщины… Приблизившись, Фроттис обнаружила, что ее идея – вовсе не дикая фантазия: пациентка нисколько не была похожа на обычную безумную старуху, лежащую на больничных носилках.
Мы ошибаемся: Альцгеймера не существует. Этой страшной болезни нет.
Регина Маб возлежала на носилках посреди вестибюля “скорой”. Нет, она не причесывала невидимые волосы, она командовала безгласной армией, она правила королевством на облаках.
9 часов,
шестой этаж
Двери железной клетки открылись. Шел седьмой день словесного марафона. Я собирался пройти по длинному коридору, ведущему в седьмую палату, сесть возле пациентки и отдохнуть. Семь дней прошло в разговорах о живых и мертвых, о больных и тех, кто их лечит… Это приедается…
Фабьенн перехватила меня по дороге:
– Ты мне нужен, всего на минуту. В педиатрии нет мест, а нам нужно приютить одну девочку. Медсестра на последнем издыхании, ей некогда сделать малышке газометрию… – Она указала на дверь в зачарованный замок: – Можешь сначала сделать пункцию?
Я кивнул. Разве я мог отказаться? Это моя работа.
Мадемуазель Аурум, четырнадцать лет. Страдает миопатией: личико белокурого ангела, а ниже – тело новорожденного младенца. Мадам Аурум, ее мать, сидела рядом. Чтобы было удобнее проводить процедуру, я попросил ее уступить мне место у кровати.
– Я бы с радостью, но я тоже больна.
Ай! Что я за идиот! Сложенное инвалидное кресло в углу принадлежало матери, а не дочери. Я вежливо извинился, попросил ее оставаться на месте, потому что я могу взять стул в другой палате. Но мадам Аурум категорически отказалась:
– Об этом не может быть и речи, пока вы будете делать дочери анализ, я постою.
Помогая себе руками, она с трудом поднялась и, вся трясясь, встала у кровати своего ребенка. Я делал газометрию с великой осторожностью: мне доверили не руку юной девушки, а чистое золото. Дитя, к которому я бережно прикасался, было настоящей драгоценностью.
Мать улыбалась своей девочке.
У одной болели ноги, другую больно укололи в запястье.
Они вели себя словно заговорщики, а я для них был чужаком. Эта женщина страдала, когда страдала ее дочь. Мне показалось, я ввел иглу не дочери, а матери. Я вытащил иглу, вернул женщине стул, дочь успокоилась, мать с глубоким вздохом села на место. Я так и не понял, что за действо разыгралась передо мной, но это было странно.
И красиво.
9 часов 13 минут,
наверху, палата 7
Едва я взялся за ручку, горизонтальная палочка цифры “7” упала на пол: палата номер 7 превратилась в палату номер 1. Номер 1 наоборот.
Я вошел и, не обращая внимания на слишком редкое попискивание монитора, нарушил тишину:
– Вчера Бланш мне сказала: “В соседней палате, где лежат мужчина и женщина, происходит нечто прекрасное”.
Мужчину звали Геб.
Его супругу – Нут.
Месье Ге б был в коме. Шесть баллов по шкале Глазго: его сознание ушло далеко по пустынной дороге, где никому его не догнать. Бригада и жена ухаживали за ним, как за спящим младенцем: его мыли, ему делали массаж, меняли подгузники, разговаривали с ним, рассказывали всякие истории.
Он ни на что не реагировал.
Он был похож на неподвижную морскую звезду, к которой тянулись перепутанные трубки. Его артериальное давление, пульс, частота дыхания – все было стабильно, все контролировала аппаратура. Он никак не влиял на этот мир и плыл по воле течения.
Нут была рядом. Она расцвечивала палату яркими красками, освещала любовью равнодушные бежевые стены. Детские воспоминания, фотографии, цветы и много музыки. Его любимые композиции. Все годилось для борьбы с течением, чтобы этот человек остался с ней. Это была сказка без Царевны-лягушки и без волшебства, зато с женщиной, которая влюблена в мужчину, превратившегося в морскую звезду.
Бланш поведала мне об удивительном событии: “Я регулировала шприцевый насос, и тут Нут встала и собралась уходить. Она прижалась к нему всем телом, поцеловала в лоб. Сердечный ритм месье Геба участился. До этого было шестьдесят ударов в минуту, через несколько секунд стало сто. После ее ухода ритм снова снизился до шестидесяти. Как ты это объяснишь? Это невозможно…”
Я повернулся к Жар-птице, хотел обратиться к ней на “ты”, но не смог:
– Надо, чтоб вы знали, что происходит в той комнате. Это великая история Геба и его жены Нут. Нужно, чтобы весь мир узнал, что случилось, когда она склонилась к нему и поцеловала…
Я осторожно положил руку ей на грудь. Она поднималась и опускалась. Жар-птица напоминала очаг. Есть горящие головни. Они затухают. Есть раскаленные угли. Они остывают. Мои сказки раздувают огонь. Каждая история наполняет воздухом маленький шарик ее легких.
9 часов 24 минуты,
наверху
Жар-птица сделала вдох.
Раскрыв на коленях записную книжку, я в последний раз описывал ей больницу. Я добавил желтого в белизну халатов, летающих по коридорам. Они шуршали, мелькали, сминались. Халаты предназначены для того, чтобы поднимать ветер. Я рассказал ей шепотом историю шефа Покахонтас, ту, которую она назвала “великой непреложностью”.
Двадцать три года назад непогрешимая Покахонтас лечила ребенка-аутиста. Он был слабеньким, произошло несколько непредвиденных ошибок, и юный пациент скончался.
Шеф Покахонтас так и не смогла его забыть. Она спасла множество жизней, но постоянно думала о нем и все твердила: “Если бы я сделала это… Если бы я сделала то…”
Если бы…
Четыре года назад чувство вины улетучилось. На свет появилась ее дочь.
Она просто “потрясающая” – так мне сказала Покахонтас. “Несмотря на болезнь, она удивительно чуткая. Всегда заботится о других, даже если им не нравится, что она не похожа на них”.
Не похожа на них… Аутизм.
Шеф Покахонтас не видела в этом ни Божьей кары, ни возмездия, только примирение с жизнью, знакомое людям с начала времен: они называют его непреложностью.
Она иногда вспоминает того четырехлетнего мальчика, но с легким сердцем, без угрызений совести.
У нее есть дочь, ее непреложность.
Самая древняя из всех.
Мать и ее ребенок.
Я перечитывал записную книжку, перескакивая с одной истории на другую. Мысли сменялись слишком быстро. Мне бы замедлить их бег, но тогда я заметил бы, что происходит рядом, а рядом лежала на кровати умирающая пациентка. Так что лучше не тормозить. Я поделился с ней всем, даже тайной Бланш:
– Четыре года назад я был экстерном. Заступил на ночное дежурство с новенькой, никто из нашей компании ее не знал. Двенадцать часов я с восторгом наблюдал за тем, как она спокойно и умело работает.
Она осматривала больных, руки ее двигались ловко, она знала, куда смотреть, где искать, и всегда была предельно осторожна.
Она обращалась с пациентами, как коллекционер с бесценным фарфором.
Мы перекинулись двумя-тремя словами.
Я спросил ее имя.
– Меня зовут Бланш.
У нее был легкий приятный акцент… Я прикинул: “Итальянка? Румынка? Испанка?”
От международных стажировок сплошная польза: благодаря им на свет появляется куча детей. Не то чтоб я хотел иметь ребенка, но с ней я бы попробовал раза два-три, и меня не пришлось бы уговаривать.
На рассвете Бланш сказала:
– Мне понравилось с тобой работать, но ты говоришь слишком быстро, я не все понимаю.
– Откуда ты приехала?
– Я француженка.