— Теперь, — говорит Лизочка, — рубль взаймы и хоть до вечера резвитесь. Есть рубль? Даже три. При виде мятой зеленой бумажки Лизочка выскакивает из-под одеяла, и я сажусь в кресло. На восьми метрах жизненного пространства сразу две голых девушки — это для меня слишком. Виктория — обтекаемая, полногрудая — заговорщицки подмигивает мне на подругу, тощую, гибкую. Беззастенчиво демонстрируя передо мной узкий мысок волосиков, куцых и блондинистых, подруга вставляет ступни в туфли с высокими каблучками, сильно подкошенными за лето на столичных тротуарах, идет в сортир, оставляя сигарету дымиться на краю стола, кричит оттуда, писая, что жрать охота — умирает! Влезает в узкое и мятое бледно-голубое платье, которое Виктория ей застегивает, ведя молнию снизу вверх и закрывая проступающие хрупко позвонки. Подруга берет зеленую бумажку:
— Вечером верну. Пока!
— Обратил внимание? — возвращаясь, говорит Виктория, — без трусишек ускакала. Отчаянная!
— В столовую?
— На охоту. Волка ноги кормят. Ты не думай, Лизок очень развитая. Третий раз уже на философский сдавала и обратно, представляешь? по конкурсу не прошла. Обидно, да? Но ничего! Мы с ней поклялись, что на этот раз костьми ляжем, но из столицы ни ногой. Рыщем теперь, яко две волчицы.
— На волчиц вы меньше всего похожи.
— А это как сказать… У Лизочки, правда, пока без вариантов, а я вот уже вышла на одного влиятельного москаля. Может, и останусь на законных основаниях.
— В качестве супруги?
— Боже упаси! В качестве натурщицы. Вика полулежит, опираясь на локоть. Я бросаю взгляд на выгиб простыни. Усмешливо она отводит прядь черных своих волос.
— Что, разве не гожусь?
— Только для Ренуара.
— Ренуар рыженьких предпочитал.
— А он?
— Москаль-то? На меня смотри. Скульптор-монументалист. Жутко богатый старикан: то ли «заслуженный», то ли «народный». А, главное, со связями: звонок в Моссовет, и судьба решена. Стоять мне на постаменте в виде «Родины-Матери» гранитной. До скончания веков, или, по крайней мере, советской власти. Если, конечно, я его устрою. Завтра к нему еду в мастерскую. На пробу, так сказать… Что ты на меня так смотришь?
— Как я на тебя смотрю?
— А так. Глазами мальчика. Старики, они от вас ничем не отличаются. Разве что восторгов больше перед женщиной. Особенно перед молодой. Этот мой — ну, просто теленок. Одно на уме. Даже не поверишь, что вождей из камня вырубал. К тому же щедрый. Знаешь, как он меня в «Берлине» кормил? Одной зернистой слопала рублей на пятьдесят. Не очарую, думала, так хоть на месяц вперед нажрусь.
— И как, наелась?
— Увы. Раскрученный мной на столе арбуз, валится на бок, сминая коробку спичек. — Нож есть?
— Не держим. Впрочем, в секретере посмотри. Заводит руку, отдергивает рубчатую створку, которая куда-то сбоку загибается: мода была такая в год смерти Сталина. Взявшись за крышку секретера, я опускаюсь на колени. На нижних полках бутылки из-под болгарского вина (сдать их нельзя) и согнутая вилка. Пьют у нас много, но штопор — дефицит.
— Увы… Она мне оглаживает подбородок.
— Не пожалел себя: ишь выскоблился… Гладкий… Виктория отодвигается, и я присаживаюсь на диван, созерцая арбуз, как проблему, в то время как ее пальцы расстегивают на мне рубашку и, убедившись, стоит ли, вынимают толстый хвост ремня.
— Знаешь что?
— Не знаю, но ты скажешь.
— Я его размозжу.
— Разденься, не то забрызгаешься. Я нагибаюсь — развязать шнурки. Моя одежда, которую, бросая на стул, я провожаю кратким взглядом, могла бы принадлежать сезонному рабочему из «Гроздьев гнева». Надо бы, конечно, приодеться… Пониже поясницы она щелкает меня моей резинкой.
— А трусики?
— Вид будет не античный.
— Алеша! Не забывай: мне двадцать уже один…
— У меня в Питере приятель. Его сестра невинность потеряла, когда вышла замуж. В двадцать пять.
— Север, — говорит она.
Им легче обнажаться, все внутри. Здесь же только выпусти наружу — сам, натягивая, как жеребец, уздечку, продолжает эксгибиционизм. Не без сожаления отбрасываю я только надёванные — элегантные и безукоризненные. Лучшая часть моей одежды венчает груду. Белейшие. Сезонники таких не носят. С ним наперевес я поднимаюсь на ноги, слышу восторженное: «Попочка — как снег!» Беру арбуз в ладони и, занеся над головой, одним ударом обрушиваю на подоконник. Каменная плита раскалывает так, что прессом приходится удерживать сочно-красные куски. Стекло передо мной в косых накрапинах, а только что, казалось, было солнце. Тысяча окон смотрит в пасмурный день. К одному прильнуло толстоносо черное лицо — пораженное видом. Спесивцев, побеждающий арбуз. Бесспорно — это зрелище. Даже для африканца, видавшего иные виды. Вика садится мне навстречу, скрещивая ноги. Я опускаю разбитый арбуз на смятость простыни между ее коленей — и странная вещь происходит со мной. Вдруг я будто расслаиваюсь — как слюда. Не единая будто душа, а слоистая. С микрозвуком, который включается в голове. Часть души отпадает и уносится прочь. Отлетает мое восприятие. Я сажусь. Я — пустой. Я смотрю — и не вижу. Кто это передо мной? Я касаюсь смугловатой кожи колена, но на кончиках пальцев — ни следа. Обесчувствились. Полная анестезия. Вместе с этим извне — не присевшим на стул соглядатаем-невидимкой, а издалека, через космос — вижу я эту пару существ. Вижу — чьими глазами? Бог ли смотрит? Или бдит Сатана? Это — око циклопа. Черной дыркой зрачка вынимает он это. Здесь-сейчас. Сей момент. Все, что есть у меня, настоящий момент, — он уходит, срывается прочь и уносится, как через вьюшку, — в трубу. И мне жутко. Будто это большое Никто, окружившее нас, подвело пылесос, прободало и комнату, и ситуацию, в меня в ней — с мощной силой отсасывая от реальности. С усилием я возвращаюсь: прихожу в себя. Это, милый мой, жизнь. Как она, видишь ли, есть… Эта — напротив — твоя соотечественница. С ней у вас — слово красивое — секс. А красная яма меж вами — это арбуз. Астраханский. Вот и все. Больше нет ничего. Остальное же — от Лукавого. Вспомни Вольфа, и что говорил он про Гуссерля. Про феноменологическую редукцию. Как «очищал» свою ментальность Вольф от «ингредиентов небытийности»: «Вынеси за скобки все внушенное пропагандой. Только опыт, Алексис! Голый, непосредственный. Прямой». Учитель, перед именем твоим… Вот, я с Викторией. Есть озеро в Африке, но она почему-то из Ростова-на-Дону. Поочередно запускаем руки мы в арбуз. Багровые куски сочатся розовым, истекают семечками. Взглядывая друг на друга, мы впиваемся до ушей. За спиной по стеклу нахлестывает дождь. Жесткие мои колени соприкасаются с ее, мягкими, а между ними — чрево бытия разверзлось. Красное нутро. Откуда вынимаем причудливые куски. Не оторваться — такие сладкие. По сотрапезнице стекает сок — медленными струйками. С белизны и крутизны грудей срывается на бедра. Ползет по коже живота мимо впадины пупка, пересекает границу незагорелости и утопает в резкой черноте волос, курчавая обильность которых исчезает под ней, наклоняющейся над дырой арбуза. Ее сильное горло. Жемчужность маленьких зубов. Мокро-полные яркие губы, на оттопыренной верхней намек на усики. Она всасывает — широким таким звуком, по обе стороны языка, который сияет. Вид блаженный, блажной, и глаза с поволокой. Доев арбуз, мы его допиваем. Я отставляю пустую оболочку и, повинуясь нажиму Викиных ладоней, отпадаю на подушки. Черные блестящие волосы повисают надо мной, ласкают кожу бедер. Потом мягко-тяжелая их масса затопляет меня. Я разеваю рот, стон сдержать мне удается. Я запрокидываю голову, берусь обеими руками за прохладную трубу в изголовье. Высоко надо мной пустота потолка. Тени в завитках лепного периметра. Сумерки в углах. Прикусив нижнюю губу, я резко перекладываю голову, глядя, как из розетки свешивается ко мне матовый шар плафона. Уныло барабанит дождик. Внутри корпуса — тишина. Только изредка шлепают где-то по коридору ленивые, воскресные шаги. Я лежу, удерживая себя в блаженной рассеянности. Но переплеск волос становится быстрей и хлеще. Я закрываю глаза, изо всех сил сжимая поручень в ладонях. Задерживаю дыхание на вдохе, потом вдруг слышу удивительный свой вскрик. Я поднимаюсь на локти, пытаясь ускользнуть. Но Вика не пускает, извлекая из меня меня еще большие вскрики, один за другим. Повиснув на перекладине, я извиваюсь всем телом. Этой бритвы внезапной во рту у нее я не вынесу! Я выношу… Потом, отпуская гладкое железо, мои руки отпадают на простыню.
Под тяжестью опустошенности, которая вдавливает меня в постель, я делаюсь плоским-плоским. Как бы самостоятельные, ложатся на меня груди. Ее волосы накрывают меня. Жарко дышащий рот отыскивает мои губы. Не без замешательства уступаю я ей, не сразу находящей форму поцелуя, который на этот раз возвращает мне свежий вкус моей жизни. Сокрытой от меня самого. Сокровенной.