– У тебя там были приключения? – спросил я, полагая, что разговор об этой материи, ему, Казанове наших дней, всегда интересен. И приведет его в чувство.
– Ну раз или два, не помню, случайно трахнулся… познакомился в сингл-баре… на Дюпон-сёркл, – отмахнулся он. – Но ты слушай, слушай.
Алеша сказал как-то о вековечной нашей мечте, мол, неужели, неужели
Золотой век существует лишь на одних фарфоровых чашках? Каково, а?
Я не сразу понял, кто такой Алеша, решил было, что это новый его знакомый – так естественно, по-свойски, он упомянул это имя. Но, всмотревшись в Петино лицо, я увидел, что у него расширены зрачки, как после хорошей дозы.
– Слушай, я поеду, у меня дела утром, – сказал я решительно. – А тебе необходимо поспать.
– Ты полагаешь? – произнес Петя задумчиво. – Но как же ты поедешь, ты же пил?
– Нет, это ты пил, милый. Ты не заметил.
– Ну, что ж… хорошо… иди… спасибо, – пробормотал он сухо. И широко, всласть зевнул – напоказ, как мне показалось, потому что он был в каком-то незнакомом мне в нем, хоть я и знал его столько лет, состоянии как бы заторможенного возбуждения. Угадать бы, как рано мне придется ему звонить: около шести часов утра у меня под окнами пошли танки.
Я догадался включить телевизор, там показывали Лебединое озеро.
Что ж, у нас такая страна, если танки под Чайковского, значит – государственный переворот. Я набрал номер Пети, скорее по привычке, я не понимал, что нужно делать. По мне – так водку пить с милым другом, глядя на экран, надеясь, что рано или поздно что-нибудь как-нибудь разъяснится.
Петя снял трубку, как будто ждал звонка. Никакой расслабленности не было в его голосе.
– Я уже все знаю, – сказал он, – мне позвонили знакомые с телевидения. У тебя есть термос? Машину не бери. Встречаемся в метро на “Краснопресненской”. В центре зала. И постарайся купить водки…
Когда я выходил из дома, краем глаза увидел в телевизоре что называется до боли знакомые партийные морды путчистов. Честно говоря, я не знал, зачем мне куда-то ехать. Со свойственной мне вялостью я устало подумал, что вот, попаслись немного на свежей травке, Петя даже успел смотаться в Америку, и хорош, пора опять в коммунистическое стойло. И, наверное, таких, как я, было очень много, покорных скотов, которым по недоразумению ненадолго позволили разбрестись и попастись на воле. Но, конечно, я поехал, мы с Петей встретились, он был весь в белом: белые штаны, белая рубаха навыпуск, и я как-то вскользь подумал, что Петя не пошляк, чтобы вырядиться так нарочно, типа, чтобы кровь на рубахе была виднее. По пути, уже на набережной, мы встретили одинокий, будто заблудившийся, танк.
Это был странный танк: дымя и ворча, он полз в ту же сторону, в которую шли и мы. Но броне у него сидели девушки, что не дозволялось в советские времена даже в дни первомайских парадов, он был весь увит разноцветными ленточками, как легковая машина, привезшая молодоженов бракосочетаться, а изо всех его щелей торчали букетики гвоздик. Из люка впереди высовывался по пояс деревенский паренек в сдвинутом на затылок расстегнутом шлеме, он счастливо улыбался, озираясь по сторонам: должно быть, впервые попал в столицу, пусть и таким экстравагантным транспортом. Если это и есть переворот, помнится, подумал я, то какой-то карнавальный, потешный. Я еще не знал, что начинается трехдневный Петин марафон по спасению молодой отечественной демократии.
На площади перед Домом правительства стояли разрозненные группки людей. Можно было подслушать, как они обсуждали между собой, что делать, если коммуняки пустят танки. То есть такая возможность была всем очевидна с самого начала, но люди не выказывали страха, во всяком случае, не подавали вида, что им страшно. И с набережной, и с верхних улиц, и от моста народ шел и шел. Площадь перед Домом правительства буквально на глазах заполнялась толпой. Это тебе не демонстрация педерастов, пробормотал Петя, там было пожиже.
Толпа скопилась на удивление разношерстная. Здесь были представители как бы разных малых народов, из которых состоит наш единый народ.
Этот народ говорит на одном языке, но дистанция между работницами фабрик, набранными по лимиту, и учительницами московских школ, к примеру, едва ли не большая, чем между аборигенами Полинезии и жителями подмосковной Малаховки. Они ездят в одних и тех же поездах метро, трутся друг о друга, даже одеты одинаково – в какие-нибудь дешевые тряпки с китайского рынка, но их представления об устройстве мира ни в чем не совпадают. Однако теперь они стояли плечом к плечу, и то, что их объединяло, не имело названия, как необъяснимо, почему при этой самой перестройке даже продавщицы продмагов, которым было наплевать на политику, стали улыбаться покупателям. Их хватило ненадолго, правда, как ненадолго хватило и послаблений.
Между тем сделалось заметно, что толпу постепенно охватывает нетерпеливое воодушевление. В этом подъеме были гибельная решимость и единство, будто коллективная жажда жертвы. К молодежи присоединялось все больше людей и среднего возраста, причем кое-кто был с детьми, что не казалось дико. Атмосфера напоминала первомайскую демонстрацию, с той разницей, что в ней чувствовалось что-то нездоровое, чуть истерическое. Наверное, потому, что никто из стоявших на площади не понимал, что, собственно, происходит. Каждый отчего-то чувствовал, что сейчас ему надо быть именно здесь. Толпа волновалась, но ничего не скандировала, поскольку не нашлось у нее ни вожаков, ни общих лозунгов. Кое-где начинали петь хором песни советских лет или Высоцкого. К тем группкам, где обнаружилась гитара, тут же теснились другие. Не совсем здоровое оживление царило на площади: то ли ожидание самого дурного, то ли предчувствие общего ликования. Это возбуждение требовало какого-то выхода, вот и пели.
Так группы туристов, счастливых уже тем, что они вместе, что вырвались их своих душных НИИ и коммуналок, поют хором на вокзалах в ожидании поезда, еще не зная, в каком составе и в каком направлении они отправятся.
Откуда-то выползло еще несколько танков, но и эти как бы увязали в толпе, которая мгновенно их облепляла. Застревали и останавливались, глушили моторы. На броню карабкались молодые люди, в большинстве своем нетрезвые. Девушки лезли к солдатам с поцелуями. Около полудня стало видно, что с Калининского проспекта, от Центра движется новая огромная толпа. Появление этого мощного подкрепления вызвало на площади движение, как бы новый прилив героической эйфории. Некоторые обнимались, хотя ничего радостного пока не произошло. Кроме дурного: так или иначе, но утром по телевидению все-таки выступили со своим заявлением члены хунты и сообщили, что вынуждены взять власть в стране в свои дрожащие руки. Отчего законопослушный, запуганный многими годами тоталитарной власти, поротый советский народ от этого заявления просто отмахнулся, – не понять. Как непонятным было и поведение танков и их экипажей, наверняка ослушавшихся приказов своих командиров. Тут я обнаружил, что Пети рядом нет.
Я стал озираться, пару раз даже громко окликнул его, но в этот момент толпа напружинилась, как женщина, в которую неожиданно вошли, все головы повернулись в сторону импровизированной трибуны, из мощных динамиков раздалось объявление: президент России Борис
Николаевич Ельцин! Давки не было. Ельцин, стоя на крыше бронетранспортера, что-то раскатисто вещал из-за сдвинутых щитов спецназа. Я запомнил только, что этих ребят из телевизора, вчерашних его товарищей по партийному аппарату и коллег во власти, он обозвал государственными преступниками. Петя потом рассказал мне, что находился, видимо, недалеко от меня. И что когда он увидел эту партийную харю, как он изящно выразился, то чуть не сблевал,
слушая, как эти секретари обкомов совершают очередную свою либеральную революцию сверху.
– Давно замечено, – говорил Петя уже через несколько дней, когда все было кончено и страна выскользнула из объятий одного бывшего коммуниста с тем, чтобы попасть в лапы другого, – что советского человека везде за границей тут же узнают. И не потому, что он плохо одет, он может и приодеться. По выражению глаз. Не то чтобы глаза у наших людей какие-то особенные с точки зрения физиологии. Нет, эта дымка во взоре при общей тревожности выдает печать вековой нечистой совести. И читается безошибочно. То есть можно предположить, что у нас есть некий национальный ген воровства, передающийся по наследству, психическая какая-то роковая предрасположенность к клептомании. К теневому обороту. К взяточничеству. К утаиванию и халяве. И, напротив, того редкого русского, кто ничего в жизни никогда не украл и не присвоил, принимают за иностранца. Типа, мол, вы, наверное, немец? – Возможно, Петя имел в виду себя самого: он действительно в жизни ничего не украл и не присвоил. – А у этого к тому же его свиные глазки выдают, что он натворил на своем веку много мерзостей. Взять хоть дом Ипатьева, разрушенный по его указанию. Но лезет в верховные правители, – и ведь пролезет. Что говорить, теперь начнутся перемены. В том смысле, что новая бездарная скука…