В те революционные дни было не до рассуждений, а в тот, первый день, вообще было еще неясно, кто возьмет верх. Но на фоне трясущихся мелкопузых членов хунты этот громогласный трибун и бывший обкомовский бонза, несомненно, выигрывал. Едва будущий властитель исчез с трибуны, с толпой стало происходить что-то до крайности странное. А именно: из уст в уста передавался призыв, неизвестно от кого исходивший, что теперь уж наверняка будет штурм, а значит – надо строить баррикады. С точки зрения практической это было абсолютно бессмысленно, мощным танкам эти самодельные конструкции не могли быть помехой. Сработала многолетняя привычка наших людей к солидарному выезду на картошку, выходу на субботники и другим полезным коллективным действиям, сопровождаемым глуповатым вздыманием духа. И если сюда приплюсовать неявно санкционированное право позаниматься разрушением, а также учесть склонность любой толпы к действиям скорее символическим, чем практическим, то понятно, что этот призыв был воспринят с самым горячим энтузиазмом.
И в том, как сосредоточенно, серьезно и молчаливо, но с блеском в глазах многие взялись за святое дело валить фонарные столбы и переворачивать автомобили, было больше безумия, чем в любом неистовом бесновании. Впрочем, в искренность этих простых душ невозможно было не поверить.
Мне очень хотелось домой, к телевизору, но больше всего попасть в сортир и встать под горячий душ. С другой стороны, я понимал, что присутствую при исторических событиях, и негоже было оказаться тем евреем, который из-за зубной боли пропустил, как под его окнами провели на Голгофу Христа с крестом на плечах. К тому же я не оставлял надежду разыскать Петю. Однако удалось мне это только ночью, когда я переходил от одного костра к другому, которые развели коммунары, охранявшие свои баррикады от невидимого врага. У одного из костров я заметил Петю, который и здесь совершенно в своем духе декламировал:
– Мы веруем, что Бог над нами может,
Что Русь жива и умереть не может!
Никто из его слушателей не мог и подозревать, что строки эти принадлежат Федору Михайловичу Достоевскому, он посылал их на имя вдовствующей императрицы из Семипалатинска в видах скорейшего освобождения из ссылки: я это знал лишь потому, что эти строки Петя как-то мне уже цитировал. Заметив меня, Петя возопил:
– Кто ты, призрак, гость прекрасный?
К нам откуда прилетел?
Я понял, хотя бы по обилию стихотворных реминисценций, что он уже довольно пьян. Хороша была и компания его слушателей. Точнее – слушательниц. Одна картинно возлежала у самых Петиных ног, другая, самая громкая, что-то пьяно выкрикивала, остальные, что называется,
гужевались, как могли. Судя по тому, что они обращались друг к другу ты, хабалка, дай закурить, это были проститутки. Петя пригласил меня занять место у очага, как он выразился. Кажется, на баррикадах среди проституток он чувствовал себя совершенно в своей тарелке. Откуда-то сбоку подъехала тяжелая черная машина, похожая на броневик. Стриженые парни стали доставать из багажника ящики водки и пива: кому?
– Сюда давай! – крикнула наша громогласная. – Выпьем за нашу и вашу свободу!
– Держи, сестренка, от братвы, – сказал бритый, затянутый в черную кожу браток и всучил ей картонную коробку польского спирта Royal.
При свирепой наружности прозвучало это у него благодушно, едва ли не трогательно. – И пивком отлакировать не желаете?
– И пиво давай. Немецкое?
– Датское, сестра, датское… – И они покатили дальше.
Петя изрек:
– Марфа, Марфа, ты заботишься и суетишься о многом, но одно только нужно. – Он почесал за ухом девку, что лежала у его ног. – А вот
Мария избрала благую часть, которая не отнимется у нее. Передай баночку.
Дело шло к полночи. Фонари не горели, поскольку в результате революционных дел их больше не было. Но до баррикад доносились отсветы горящих окон Белого дома. Выпивка сближала. Вопреки моим предрассудкам проститутки оказались просты и доверчивы. Правда, в их глазах была какая-то тусклость, будто их затягивала тонкая пленка.
Наверное, это было от непривычки думать. Происходящее они воспринимали вполне определенно: они верили, что если завтра придет
свобода, то начнется счастье и справедливость восторжествует.
Справедливость они видели в том, чтобы этим козлам надавали по жопе, под козлами они разумели ментов, погонял в погонах. Та, что лежала у Пети в ногах, мурлыкала:
– Скажи, скажи, ведь это хороший дядечка, который речь толкал?
– Такой же комедиант, как они все, – отвечал Петя, – только хитрее.
Он сегодня на наших глазах кинул своих подельников. Он был с ними в сговоре, а потом их кинул.
– Зачем так говоришь? – укорила его Мария. – Он хороший дядечка, видный. Седой такой. Правда, девки?
– Угу, хороший, – подтвердила Марфа, очищая откуда-то взявшуюся у нее воблу.
Над толпой довольно низко барражировал вертолет, изредка включая прожектор. Сильный луч выхватывал из темноты то одну группу бунтарей, то другую. Скорее всего, кому-то надо было оценить число людей на площади.
– Ну вот, – сказал Петя, – подельники уже начали охранять узурпатора. Ладно, с праздником вас, дамы! Знаете ли вы, какой сегодня праздник?
– Так ведь свобода!
– Шестое августа по-старому… – И Петя, приосанившись, протянув руку вперед, принялся за проповедь. – И возвел их на гору высокую, и преобразился перед ними, и просияло лице его как солнце, одежды же его сделались белыми как снег.
– Ты Христос, что ли? – спросила одна из девок раздумчиво.
– Ну и Христос, – сказала другая, – видишь – весь в белом. – Она выпила и утерла рот рукавом.
– Я глас вопиющего в пустыне, – сказал Петя и поднялся на ноги.
Когда мы уходили, некоторые из проституток бормотали что-то и крестились. Но вскоре нам пришлось распрощаться. Потом Петя признался мне, что в те дни был страшно одинок. Возможно, это чувство, редкое для него, возникло из-за долгожданной встречи с родиной. А может быть, потому, что рядом с ним тогда не было никого, вообще никого: ни Марфы, ни Марии. Кроме меня, конечно. Тогда при прощании он сказал мне странную на первый взгляд фразу: мне одиноко, оставь меня одного. После чего пошел прочь, и я смотрел ему вслед, пока его белая фигура не потерялась в темноте. То есть надо было понимать так, что мое присутствие мешало Пете собственным одиночеством насладиться. Не столько обиженный, сколько смущенный, я отправился домой.
Петя позвонил только дня через два. Я запомнил, поскольку в тот день опять заработал телевизор. Петя звонил не из дома. И попросил меня встретиться. Просить меня долго не нужно было. Мы встретились на
Горького. Петя был в тех же белых джинсах, ставших серыми, в рубашке явно с чужого плеча. Где он околачивался эти дни и ночи, я не стал спрашивать. Он сказал только, что той, первой ночью пошел в центр, шел по середине Калининского, и на улицах не было ни души. Город вымер: те, кто посмелее, были на площади, остальные попрятались по щелям. Как я.
Мы направились в сторону Лубянки. Люди шли преимущественно в этом направлении, и мы пошли вместе со всеми. Мы застали знаменательную сцену. Как раз когда мы подошли, на шею истукану, изображавшему много лет основателя Чека Дзержинского, накинули петлю из стального троса. Это была символическая казнь. Толпа зааплодировала и засмеялась, когда трос, перекинутый через лебедку и укрепленный на бронетранспортере, натянулся, а железный Феликс дрогнул, потом оторвался бронзовыми сапогами от пьедестала и косо повис в воздухе, покачиваясь, мордой вниз. Толпа взвыла. Из окон Лубянки, прячась за занавесками, выглядывали сотрудники ведомства, которое казнимый идол и организовал. Скорее всего они ждали штурма. Но Лубянка осталась стоять, когда б так хорошо было сровнять ее с землей, а на этом месте устроить танцы. Не нашлось Лафайета, заметил Петя с сожалением. Изваяние погрузили на грузовик и увезли куда-то, а толпа хлынула дальше, на Старую площадь, уже посыпанную пеплом, – коммунисты все последние дни неустанно жгли свои архивы…
Прошло два года, у Пети завелась новая пассия: немолодая девушка-актриса, уже мало игравшая, но преподававшая сценическую речь в театральном училище. Как всегда, Петя не столько прельстился ее роскошными телесами – дама никогда не рожала – или ее драматическим сопрано, или чуть заметными черными усиками над верхней губой, даже не забавным именем Инга Плошкина, но – месторасположением ее небольшой, но очень уютной квартиры на
Смоленской площади. И здесь ночной гастроном был под боком, и здесь с балкона открывался вид на Москву-реку, на мосты, на тот же Белый дом напротив высотки гостиницы Украина. Здесь принимали Петю в любое время суток, вкусно кормили, осторожно и ненавязчиво ласкали; здесь читали стихи, здесь была атмосфера милого и мирного стародевичества, уютная и теплая, как вокзал зимой на конечной станции.