Гай вскрыл другое письмо, и ухмылка его показалась бы зловещей, если не знать, что она была такая просто из-за искривленной шеи. Письмо было от Алека Уорнера.
«Дорогой Гай,
увы, я послал Перси Мэннерингу очередную порцию Ваших мемуаров. Он все равно бы их прочел. Увы, он, кажется, несколько расстроен Вашими новейшими отзывами о Доусоне.
Поблагодарив меня за присылку журнала, Мэннеринг сообщил, что намерен Вас повидать — по-видимому, с целью беседы. Надеюсь, он Вам не очень досадит, а Вы не будете к нему слишком строги.
И я убежден, что Вы не откажете мне, любезный друг, измерить его пульс и температуру при первой возможности, как только кончите беседовать. Еще бы лучше во время беседы, но это может оказаться затруднительным. Любые Ваши наблюдения относительно цвета его лица, характера речи (ясности и т. п.) и вообще поведения во время беседы были бы, как Вы понимаете, необычайно желательны.
Мэннеринг явится к Вам завтра, т. е. в тот самый день, когда, надеюсь, Вы и получите это письмо, — примерно в 15.40. Я объяснил ему расписание поездов и рассказал в подробностях, как до Вас добраться.
Итак, любезный друг,
остаюсь Вашим покорнейшим слугой
Алеком Уорнером».
Гай вложил письмо обратно в конверт и позвонил в пансионат, где теперь пребывала Чармиан. Нельзя ли, спросил он, навестить ее сегодня во второй половине дня? Сестра пошла справилась и ответила, что можно. Тогда он велел Тони подать машину в 15.15.
Он, впрочем, и так собирался проведать Чармиан. Нынче же, кстати, было тепло и ясно, облака наплывали и рассеивались. На Алека Уорнера он не сердился. Ну, прирожденный пакостник, только сам того, по счастью, не сознает. Ему жалко было Перси Мэннеринга: вот человек скатает понапрасну.
Встав в четверть четвертого, он оставил записку на Староконюшенных дверях: «Уехал на несколько дней». Что было курам на смех, но увы, Перси, с тем и возьмите.
— Сущая ложь, — заметил Тони, шмыгнув в машину и отъезжая.
*
Чармиан была довольна своей новой комнатой, большой, яркой и старомодно-ситцевой. Ей припоминалась комната директрисы в школе — в те дни, почему-то всегда солнечные, когда все любили друг друга. Ей исполнилось восемнадцать лет прежде, чем она заметила, что любят не все и не всех, и очень трудно было потом объяснять, почему она этого раньше не замечала.
— Ну как так, Чармиан, — говорили ей, — вы что же, до восемнадцати лет не замечали между людьми неприязни и озлобленности ?
— Только задним числом, — говорила она, — стала я понимать разлад в человеческих отношениях. А в то время царило полное согласие. И все друг друга любили.
Говорили, что ее прошлое окрашено розовыми тонами ностальгии. Но она-то прекрасно помнила тот шок, когда, в свои восемнадцать лет, впервые ощутила зло — пустяки пустяками: просто сестра сказала что-то обидное за ее спиной; однако вот тут-то и обрели смысл такие слова, как «грех» и «клевета», — слова, знакомые чуть не с младенческих пор.
Окно ее комнаты выходило на луг, посредине которого возвышался раскидистый вяз. Ей можно было сидеть у окна и смотреть, как гуляют другие — не ее ли школьные подруги, выскочившие на переменку, а она с директрисой пьет чай у окна.
— Всё-всё, — сказала она Гаю, когда тот проковылял к ней от дверей и кое-как пристроился, — всё здесь дышит невинностью. Я словно освободилась от первородного греха.
— Бедненькая, как тебе скучно, — сказал Гай.
— Ну, это иллюзия, разумеется.
Юная сестра принесла чай и поставила чашки. Гай подмигнул ей. Сестра подмигнула в ответ и вышла из палаты.
— Посовестись, Гай.
— Кстати говоря, — сказал он, — каков там остался Годфри?
— Ох, в очень тяжелом состоянии. Эти анонимные телефонные звонки его просто допекли. — Она кивнула на белый телефон. Вежливый молодой человек принял в ее сознании вид телефонного аппарата. Дома он был черный, здесь белый. — Тебя он беспокоит, Гай?
— Меня? Нет. Я всегда не против позабавиться.
— А Годфри очень беспокоит. Удивительно, какая разная у людей реакция на одно и то же.
— Лично я, — сказал Гай, — как правило, отсылаю этого юношу к чертям собачьим.
— Ну а Годфри раздражен до крайности. И еще у нас неподходящая экономка. Она его тоже допекает. Вообще у Годфри куча забот. Ты бы его просто не узнал, Гай. Он потерянный.
— Очень расстроился, что твои романы переиздают?
— Гай, ты знаешь сам, я не люблю, когда разговор идет против Годфри. Но, между нами говоря, он действительно ревнует. И возраст, казалось бы, не тот, и вообще, что ему теперь. А вот поди ж ты. Ко мне тут приходил молодой критик, Гай, он ему так нагрубил...
— Ты ему всегда была не по уму, — сказал Гай. — Только вот, по-моему, ты почему-то чувствуешь себя перед ним слегка виноватой.
— Виноватой? Нет-нет, Гай. Говорю же тебе, здесь все дышит удивительной невинностью.
— Иногда, — сказал он, — чувство вины оборачивается чувством преувеличенной правоты. Только вот зачем бы тебе быть перед Годфри слишком правой или чересчур виноватой?
— Ко мне постоянно приходит священник, — сказала она, — и знаешь, Гай, если уж мне что-нибудь понадобится по нравственной части, то я обращусь к нему.
— Только так, только так, — сказал Гай и успокоительно положил корявую руку к ней на колени: да, он, должно быть, подзабыл, как надо обращаться с женщинами.
— И между прочим, — сказала Чармиан, — ты знаешь, это из-за него Эрик от нас отошел. Тут вот, Гай, скажем прямо, целиком Годфри виноват. Тяжело это говорить, и, конечно, с Эриком мы натерпелись, но как ни крути, а отношение Годфри...
— Эрик, — сказал Гай, — мужчина пятидесяти пяти лет от роду.
— Ему исполняется пятьдесят семь, — возразила Чармиан, — в будущем месяце.
— Стало быть, пятидесяти семи, — поправился Гай. — Мог бы за это время обзавестись чувством ответственности.
— Увы, — вздохнула Чармиан, — этого у нас нет и не будет. Одно время я думала, что из него получится художник. Писания его мне никогда доверия не внушали, но вот полотна — в них сквозил талант. Мне, во всяком случае, казалось. Но Годфри так ужасно скупился, и вообще Годфри...
— Насколько я помню, — сказал Гай, — Эрику шел сорок шестой год, когда Годфри отказался его содержать.
— И Летти тоже еще, — продолжала Чармиан, — что это за жестокие игры с завещаниями? То наобещает Эрику с гору, то все свои обещания берет назад. Не знаю, кстати, почему бы ей не сделать что-нибудь для Эрика еще при жизни?
— А ты думаешь, — полюбопытствовал Гай, — что деньги ублаготворили бы Эрика?
— Да нет, — сказала Чармиан. — Чего не думаю, того не думаю. Я не один год втайне пересылала Эрику кой-какие деньги через миссис Энтони, нашу экономку, и никак это его не ублаготворило. Ну, он, конечно, сердится на меня за мои книги.
— Прекрасные книги, — сказал Гай.
— Эрика раздражает их стиль. Боюсь, что ни разу в жизни Годфри не обошелся с ним тактично, вот оно в чем дело.
— Прекрасные книги, — повторил Гай. — Я их как раз перечитываю. Взять хоть «Седьмое дитя». Я особенно люблю этот изумительный эпизод, когда Эдна стоит в своем макинтоше на Гебридах у края скалы, забрызганная прибоем, и волосы разметаны по лицу. Она оборачивается — а Карл рядом с нею. Что замечательно с твоими любовными парами, Чармиан: у них никогда не бывает предварительных разговоров. Взглянут друг на друга — и все понятно.
— Вот-вот, — сказала Чармиан, — именно этого, в частности, Эрик терпеть не может.
— Эрик — он реалист. У него нет чувства времени и совсем нет доброты.
— Гай, дорогой, да ты что — ты думаешь, эта молодежь читает меня от избытка доброты?
— Нет-нет, терпимость и мягкость здесь ни при чем. Истинная доброта, однако же, возвышает ум и направляет внутренний взор. Если стоящее произведение искусства открывают заново, это, я думаю, происходит по доброте душевной открывателя. Ну да, и все же тот, кто лишен чувства времени вдобавок к доброте, твои книги толком не оценит.
— У Эрика нет никакой доброты, — сказала она.
— Может, просто потому, что он вступил в пожилой возраст. Молодежь куда приятнее в обхождении.
Она его не слушала.
— Во многом он так похож на Годфри! — сказала она. — Поневоле припоминается, как мне на что только не приходилось закрывать глаза! Платки Годфри в губной помаде...
— Да перестань ты виноватиться перед Годфри, — сказал Гай. Он ожидал более интересного разговора с Чармиан. Никогда на его памяти Чармиан столько не жаловалась. Видимо, зря он спросил про Годфри. Слова ее действовали на него угнетающе. Они были как рассыпанный сахар: сколько ни мети, все равно скрипит под ногами.
— Так вот о твоих романах, — сказал он. — Сюжеты изумительно выстроены. То же «Седьмое дитя»: там, конечно, сразу ясно, что Эдна не выйдет за Гридсуорти, но каково обратное напряжение между Энтони Гарландом и полковником Ювиллом — то есть пока не знаешь об их отношениях с Габриэлой, все время волнуешься, как бы один из них невзначай не женился на Эдне. И конечно же, постоянно чувствуешь некую тайную жизнь, которой живет Эдна, особенно когда она прогуливается в Нефлете и неожиданно встречает Карла и Габриэлу. Тут уж ясно вполне, что она выйдет замуж за Гридсуорти, доброго человека. И ей-богу, до последней страницы находишься в неведении относительно истинных чувств Карла. То есть ты-то их знаешь, но сам-то их он знает ли? Я как будто неплохо помню роман, но признаюсь, большое испытал облегчение, когда на днях его перечел и выяснил, что Эдна все-таки не бросилась со скалы. Проза, конечно, тоже замечательная, но напряжение, сюжет — верх восторга.