Преисполнившись доверия к Леруа, он попросил:
— Вы не могли бы мне сказать, в какой гостинице остановились? Я позвонил бы и узнал, там ли она.
Помолчав, Леруа осведомился:
— А она сама вам не сказала?
— Нет.
— В таком случае, прошу прощения, — вежливо и почти с сожале-‘ нием произнес Леруа, — и я не могу вам этого сказать.
Искра вспыхнула и погасла, а Жан-Марк тут же почувствовал боль в плече, едва не вывихнутом стараниями полицейского. Вновь оставшись в одиночестве, он вышел из здания вокзала. И, не зная куда податься, побрел наугад по улицам.
На ходу он достал из кармана деньги и еще раз пересчитал их. На обратную поездку хватало, но и только. Нужно решиться и ехать немедленно. К вечеру он будет в Париже. И разумеется, это было бы наилучшим решением. Что ему тут делать? Делать ему тут ровным счетом нечего. И однако, уехать он не мог. И никогда не решится уехать. Как покинешь Лондон, если Шанталь в нем остается?
Но поскольку деньги нужны ему на обратный билет, он не может снять номер в гостинице, не может разориться на еду, даже на какой-нибудь бутерброд. А где ему прикажете ночевать? Он внезапно осознал, что его положение наконец-то подтверждает то, о чем он так часто говорил Шанталь: по истинному своему призванию он некто иной, как маргинал, отщепенец, живший, правду сказать, в свое удовольствие, но только благодаря временному и зыбкому стечению обстоятельств. И вот он внезапно стал самим собой, вернулся в соприродную ему среду — среду бедняков, не имеющих даже крыши над головой.
Он вспомнил о своих спорах с Шанталь, и его охватило ребяческое желание увидеть ее прямо сейчас единственно для того, чтобы сказать ей: наконец-то ты понимаешь, что все это не было притворством, что я и на самом деле такой: маргинал, бездомный босяк, клошар.
Наступил вечер, сразу похолодало. Он свернул на улицу, по одной стороне которой стояли дома, а по другую виднелся парк за черной оградой. На дорожке вдоль ограды парка стояла деревянная скамья; он сел на нее. Он чувствовал себя усталым, ему хотелось лечь на скамью и вытянуться во весь рост. Вот так это и начинается, подумалось ему. В один прекрасный день забираешься с ногами на скамью, а потом, когда приходит ночь, засыпаешь. В один прекрасный день оказываешься среди бродяг и сам становишься бродягой.
Вот почему он изо всех сил старался перебороть усталость и сидел прямо, как отличник в классе. Позади него темнел парк, а перед ним, по ту сторону дороги, стояли дома, совершенно одинаковые, белые, трехэтажные, с двумя колоннами у дверей и четырьмя окнами на каждом этаже. Он внимательно оглядывал каждого из проходивших по этой малолюдной улице. Он решил сидеть так до тех пор, пока не увидит Шанталь. Что ему еще оставалось сделать для нее, для них обоих? Только ожидать.
Внезапно, метрах в тридцати справа, зажглись все окна одного из домов, а изнутри кто-то задернул красные занавески. Жан-Марк подумал было, что там затеяла пирушку какая-нибудь веселая компания. Но удивительно, как это он не заметил гостей, входящих в дом; неужели все собрались там уже давно и только теперь решили включить свет? А может быть, он, сам того не заметив, заснул и прозевал сбор приглашенных? Господи боже, а что, если он вот так, во сне, проворонил и Шанталь? И тут же его как молнией поразила мысль о задуманной здесь оргии; он вспомнил слова «ты сам отлично знаешь, почему в Лондон», и это «ты сам отлично знаешь» внезапно открылось перед ним в совершенно ином свете: Лондон — это город англичанина, британца, Британика; это ему она звонила с вокзала, это ради встречи с ним она оторвалась от Леруа, от своих коллег, ото всех.
Его охватило чувство ревности, непомерной и мучительной, совсем не той абстрактной, ментальной ревности, какую он испытывал, когда, стоя перед открытым шкафом, задавался чисто теоретическим вопросом о том, способна ли Шанталь ему изменить, — нет, то была ревность, которую он знавал в пору юности, — пронзительная, болезненная, невыносимая. Он представил себе, как Шанталь отдается другим, отдается покорно и самозабвенно, и почувствовал, что не в силах больше сдержаться. Вскочил, и помчался к дому. Его совершенно белую дверь освещал фонарь. Он повернул ручку, дверь открылась, он вошел, увидел лестницу, застланную красным ковром, услышал шум голосов, поднялся до просторной площадки второго этажа, во всю ширину занятой длинной вешалкой, на которой висели не только плащи, но и (сердце его снова дрогнуло) женские платья и мужские рубашки. Вне себя от бешенства, он проскочил весь этот гардероб и очутился перед большой двустворчатой дверью, тоже белой, и тут чья-то тяжелая ладонь опустилась на его ноющее плечо. Он обернулся и почувствовал у себя на щеке дыхание какого-то здоровяка в тенниске и с наколками на руках, который что-то говорил ему по-английски.
Он попытался стряхнуть с себя эту ладонь, все больнее сжимавшую его плечо и толкавшую его к лестнице. Там, пытаясь хоть как-то освободиться, он споткнулся и лишь в самый последний момент сумел уцепиться за перила. Чувствуя себя побежденным, он медленно заковылял вниз. Тип с наколками шагал вслед, и когда Жан-Марк в нерешительности замер перед дверью, прокричал ему что-то по-английски и взмахом руки велел убираться.
Образ групповухи преследовал Шанталь уже давно, он присутствовал в ее смутных снах, в воображении и даже в разговорах с Жан-Марком, который в один прекрасный (и такой теперь далекий) день признался ей: я был бы не прочь в ней поучаствовать, но при одном условии — чтобы в решающий миг все присутствующие превратились в животных, кто в овечку, кто в корову, кто в козу, а вся эта дионисийская оргия обернулась бы пасторалью, где мы одни останемся людьми среди скотов, словно пастух с пастушкой. (Эта идиллическая фантазия немало позабавила ее: бедные распутники спешат в дом порока, не зная, что им придется покинуть его в виде коров.)
Ее окружало скопище голых людей, и в этот миг она охотно предпочла бы людям овечек. Ей никого больше не хочется видеть, и она закрывает глаза: но и за сомкнутыми веками она продолжает их видеть, от них некуда деваться, от них и от их органов, которые то встают, то поникают, то поникают, то вздуваются, то съеживаются. Это было похоже на поле, среди которого корчатся земляные черви — распрямляются, изгибаются, скручиваются, опадают. Потом земляных червей сменяют змеи; зрелище отвратительное, но в то же время возбуждает. Вот только возбуждение это не подталкивает ее снова заняться любовью, как раз наоборот, чем сильнее она возбуждена, тем большее отвращение испытывает к собственному возбуждению, внушающему ей мысль, что ее тело принадлежит не ей самой, а этому мерзкому полю с червяками и змеями.
Она открывает глаза: из соседней комнаты появляется какая-то женщина, она застывает у распахнутой настежь двери и, словно желая вырвать Шанталь из этого мужевидного морока, из этого царства земляных червей, окидывает ее обольстительным взглядом. Она высока, прекрасно сложена, белокурые пряди обрамляют чарующее лицо. В тот самый миг, когда Шанталь уже готова ответить на ее безмолвный призыв, белокурая красавица округляет губки и выпускает из них струйку слюны; Шанталь видит ее рот словно в сильную лупу, под большим увеличением: слюна белая и полная воздушных пузырьков; женщина то выпускает, то вбирает эту слюнную пену, будто завлекая Шанталь, обещая ей блаженство нежных и влажных поцелуев, во время которых одна из них растворится в другой.
Шанталь смотрит на слюну, искрящуюся, дрожащую, переливающуюся на губах, и ее отвращение сменяется приступом тошноты. Она поворачивается, чтобы потихоньку улизнуть. Но блондинка, подкравшись из-за спины, хватает ее за руку. Шанталь вырывается и делает несколько шагов, пытаясь скрыться. И, снова чувствуя на себе руку блондинки, бросается бежать. За ее спиной слышится дыхание преследовательницы, которая, надо думать, принимает ее бегство за эротическую игру. Шанталь попадает в ловушку: чем отчаяннее становятся ее попытки ускользнуть, тем сильнее возбуждается блондинка, к которой присоединяются другие загонщики, преследующие ее, словно дичь.
Она выбегает в коридор, все еще слыша за собой шаги. Гонящиеся за ней тела столь гадки, что ее отвращение превращается в ужас: она мчится так, словно спасает собственную жизнь. Длинный коридор заканчивается раскрытой дверью, за ней небольшое помещение, выложенное плиткой, с дверцей в углу; она распахивает ее и захлопывает за собой.
В полной темноте прислоняется к стене, чтобы перевести дыхание; потом, пошарив вокруг двери, включает свет. Похоже, это клетушка уборщицы: пылесос, метлы, тряпки. На куче тряпья, свернувшись в клубок, лежит пес. Не слыша больше никаких голосов снаружи, она говорит себе: вот и настала пора зверей, я спасена. И громко спрашивает пса: