Вновь мелькнула мысль о человеке, который ее любил. Если бы ей удалось вспомнить его лицо, она, возможно, представила бы себе и губы, произносящие ее имя. Это кажется ей неплохим ходом: докопаться до собственного имени окольным путем, через того человека. Она пытается представить его себе и снова видит фигуру, неистово пробивающуюся сквозь толпу. Образ получается бледным, расплывчатым, она силится удержать его, удержать и углубить, продвинуть в прошлое: откуда он явился, этот человек? как он оказался в толпе? зачем устроил стычку?
Она силится расширить это воспоминание, и перед нею появляется сад, большой сад и вилла, и там среди прочих людей она различает низенького, щуплого человечка и вспоминает, что у них был ребенок, ребенок, о котором она не знает ничего, кроме того, что он умер…
— Где это вы заблудились, Анна?
Она поднимает голову и видит какого-то старика: он сидит перед нею на стуле и смотрит на нее.
— Мой ребенок умер, — говорит она. Воспоминание оказывается слишком зыбким; именно поэтому она говорит о нем вслух; ей хочется придать ему больше реальности; ей хочется удержать и его, удержать как ускользающий от нее кусочек жизни.
Он склоняется к ней, берет ее за руки и произносит ободряющим тоном:
— Забудьте о своем ребенке, Анна, забудьте о своих мертвецах, подумайте о жизни!
Он улыбается ей. Потом делает рукой широкий жест, словно желая обрисовать нечто необъятное и возвышенное:
— О жизни! О жизни, Анна, о жизни!
Эта улыбка и этот жест вселяют в нее ужас. Она встает. Она дрожит. И голос ее тоже дрожит:
— О какой жизни? Что вы называете жизнью?
Бездумно заданный ею вопрос влечет за собой другие: а что, если все это уже смерть? если все это и есть смерть?
Она отбрасывает стул, он катится через весь зал и стукается о стену. Она хочет закричать, но не может вспомнить ни единого слова. Только нескончаемый и нечленораздельный вопль вырывается у нее изо рта:
— А-а-а-а!
— Шанталь! Шанталь! Шанталь!
Он сжал в объятиях ее сотрясающееся от крика тело.
— Проснись! Это все неправда!
Она дрожала у него в объятиях, а он все твердил ей, что это неправда.
Она повторяла за ним: «Да, это неправда, это неправда», и мало-помалу, мало-помалу приходила в себя.
А я задаюсь вопросом: кому все это приснилось? Кто высмотрел во сне эту историю? Кто ее выдумал? Она? Он? Они оба? Каждый для другого? И с какого момента их реальная жизнь начала превращаться в обманчивую фантазию? Когда поезд нырнул под Ла-Манш? Или раньше? С того утра, когда она объявила ему о своем отъезде в Лондон? Еще раньше? С того дня, когда в кабинете графолога она повстречала гарсона из кафе в нормандском городке? А может быть, и еще раньше? Когда Жан-Марк послал ей первое письмо? Но посылал ли он на самом деле эти письма? Или писал их только в собственном воображении? Можно ли установить точный момент, когда реальное превратилось в нереальное, реальность — в сновидение? Где была граница между ними? И где она теперь?
Я вижу оба их лица, в профиль, они освещены слабым светом ночной лампы: затылок Жан-Марка утопает в подушке, лицо Шанталь склонилось сантиметрах в десяти над ним.
— Я больше не упущу тебя из виду, — говорит она. — Буду смотреть не отрываясь.
И после паузы:
— Мне страшно мигать. Страшно, что за тот миг, когда мой взгляд гаснет, на твое место может проскользнуть змея, крыса или другой мужчина.
Он пытается чуть приподняться, чтобы коснуться ее губ.
Она качает головой:
— Нет-нет, я хочу только смотреть на тебя.
А потом:
— Я оставлю лампу гореть всю ночь. Все ночи.
Закончено во Франции осенью 1996
Замедленные действия, перерыв. (ит.). (Здесь и далее — прим. перев.)
Пражская муха (лат.).
Перевод Марины Цветаевой.
Намек на евангельскую формулу: «Предоставь мертвым погребать своих мертвецов» (Евангелие от Матфея, 8, 22).
Кардиналия (или лобелия) — экзотический пурпурный цветок.
Тиберий Клавдий Британик — (41–55 гг. от Р.Х.) — сын Клавдия и Мессалины, наследник римского престола. Отравлен по приказу Нерона.