Она попыталась вновь надавить на себя — она ни в чем не виновата. Ведь сын управлял машиной по доверенности, значит, — правомерно, с согласия отца. Это — факт. Машина для подвоза краденого использовалась. Тоже — факт. А тут еще где-то за полгода до того вышло постановление Пленума Верховного суда как раз по этому поводу. Случай был просто хрестоматийный — машина подлежала конфискации. Нина вспомнила, что тянула это дело больше года, откладывая под самыми надуманными предлогами. Гнала его из памяти, назначала слушание на самую отдаленную из возможных дат. Ну не могла она смотреть на этого несчастного врача. Потерявшего надежду на удачливую карьеру сына, потерявшего машину, которая была для него не средством передвижения, а, наверное, единственным доказательством его успешности в этой жизни. Нина не могла понять, почему она именно так воспринимала отношение врача к машине. Наверное, домыслила, досочинила. Но она и сейчас помнила свою уверенность, что машина для него уж точно не была просто машиной. Просто дорогой вещью. Это был какой-то символ его существования. Она это видела по глазам, понимала по тому, как, каким голосом, почти влюбленно он говорил об этом проклятом автомобиле.
Неизвестно, сколько бы она еще волокитила дело, боясь вынести простое и абсолютно предопределенное решение, если бы не плановая проверка облсуда, которая в акте записала за ней один-единственный недочет — нарушение сроков рассмотрения именно этого дела. Нину вызвал председатель суда, который к ней относился хорошо и уже давно в обкоме партии именно Нину называл своей преемницей, и недоуменно спросил, в чем проблема? Она вспомнила, как час рыдала в его кабинете, умоляя забрать от нее это дело, передать другому судье. Председатель ее успокаивал, уговаривал, а потом взорвался и накричал: «Если ты такая слабонервная, если для тебя закон ничто, уходи из судей». Она понимала, что председатель прав. Она понимала, что бессильна что-либо изменить. Эти слова — «бессильна изменить» — врезались ей в память. Наверное, именно с тех пор она возненавидела само слово «бессильна».
Через месяц, не поднимая глаз на истца, Нина Николаевна огласила решение, ушла к себе в совещательную и проревела до конца дня. Ничего не понимавшая секретарша объявляла сторонам, пришедшим по другим делам, что судья готовится к докладу в обкоме и слушания данного дня откладываются.
А сегодня она лишится внука. Ни с Машкой, ни тем более с зятем они эту тему не обсуждали. Но с мужем часто, может быть, чересчур часто, мечтали о мальчике. Муж, узнав результаты УЗИ, буквально возликовал. Оказывается, он всю жизнь хотел именно сына, но боялся перечить Нине даже в мечтаниях о будущем ребенке, не желая спорить с беременной женой. И никогда, ни разу, пока врачи не сказали, что у них будет внук, не говорил, что тогда ждал сына. Ему, видите ли, хотелось пускать с ним паровозики, учить стрелять из рогатки, гонять шайбу. Не наигрался, понимаешь ли! А, собственно, чем она лучше? Сама через пару дней после того, как ей позвонил завоблздравом и заверил, что ошибки нет, вызвала архитектора и прораба, завершавших строительство их загородного дома, и велела изменить планировку крыши сарая. Она подумала, что скат крыши надо сделать так, чтобы зимой снег сползал в одну сторону, назад, и тогда там образуется большой сугроб, и пацан сможет прыгать в него с крыши. Он ведь все равно будет откуда-нибудь куда-нибудь прыгать. А так это будет и безопасно, и внутри участка, а не где-то на улице, — там обязательно попадет под машину.
Опять — машина! Они просто преследуют ее! Хотя теперь это уже не имело значения. Ее внук не попадет под машину, потому что у нее не будет внука.
Нина Николаевна почувствовала какую-то дрожащую слабость. Сколько раз она видела чужие обмороки у себя в судебном зале. Никогда не понимала, как это люди настолько не умеют владеть собой. А сейчас сама была на грани потери сознания.
Ну почему она тогда не оставила машину этому придурку-врачу?! Нет, по закону она поступила верно. Она не виновата, не она законы принимает.
Господи, что же там происходит с ее мальчиком?!
— Мамаша! — Мамаша!!
Нина Николаевна не сразу поняла, что это обращаются к ней. Никто ее так не называл. Никогда. Даже когда она рожала Машку, в роддоме, зная, кто она, звали ее только по имени-отчеству. Еще бы, она за год до того разводила с мужем главного врача роддома. Перед ней плясали все так, что даже было противно.
— Мамаша! Вы меня слышите?
— Да, ну как? Родила?
— Да вы не волнуйтесь, все относительно нормально.
— Что значит относительно? Вы один принимали роды?
— Нет, не один, а какое это имеет значение?
— Имеет. Я сказала — имеет. С кем вы принимали роды?
— С дежурной сестрой.
— А других врачей не было? Только не врите!
— Да что мне врать! Я же сказал — с дежурной сестрой. Голубевой Катей.
— А что значит «относительно нормально»? Пожалуйста, говорите же!
— Мамочка немного порвалась, но с ней все будет хорошо.
— А что с мальчиком? — вдруг совсем тихим голосом спросила судья. И в этот момент она поняла, что испытывали сотни людей, глядя на нее, ожидая ее — Нины Николаевны — приговора. А сейчас она так же, именно тем же ищущим и просящим взглядом смотрела на этого молодого врача. Она пыталась по лицу понять, что ее ждет. Они, наверное, тоже. Хотя она уже и так знала — беда пришла. Чудес не бывает. Не бывает. И так ей слишком долго везло...
— Не с мальчиком, а с девочкой! С ней все нормально.
— Что?! С какой девочкой? Что вы сказали?!
— С девочкой, с девочкой. Ваша дочь тоже не поверила. Пришлось показать. Хотя мы и так всегда это делаем. А вам придется потерпеть. Дней пять. Но если главврач разрешит, то может быть...
Нина Николаевна его больше не слышала. Она плакала. Впервые за двадцать лет...
...Был бы жив сосед, что справа,
Он бы правду мне сказал...
В. Высоцкий.
Очень обидно лежать и умирать. Он уже ничего не мог сделать. Никто не мог. Все его родственники умерли от рака. Хотя нет, бабушка — от инфаркта. И сверстники умирали от рака. Кроме тех, кто погиб в автокатастрофах. Так там все хоть быстро и, наверное, без боли. А ему было больно. Порой очень больно. Нестерпимо больно. Но самое страшное — другое. Он все понимал. И все кругом понимали. Они, общаясь с ним, делали вид, что все в порядке, что он еще поправится. А он, жалея их, им подыгрывал. И делал вид, что верит. Но он все понимал. Ему так хотелось, чтобы его пожалели. Но они делали вид. Врачи делали вид. А он им подыгрывал. Почему он должен жалеть их, остающихся жить, а не они его, уходящего? Уходящего неизвестно куда.
Он множество раз читал о себе: рецензии, доносы, характеристика. Но сейчас перед глазами вставали строки только одного, возможно, последнего документа в его жизни. Нет, потом, конечно, будет еще и свидетельство о смерти, но он его прочесть не сможет. А вот эту выписку из больницы, или, как говорят врачи, эпикриз, он читал.
«Больной — Вакуленко Дмитрий Михайлович, 1957 года рождения, профессия: тележурналист».
Умирать в сорок три обидно. Нет, дело даже не в возрасте. Обидно потому, что всю жизнь он вкалывал. Вкалывал за пятерых. Пробился из ниоткуда на самый верх. Из нищеты — в достаток. Из неизвестности — в сумасшедшую популярность. Еще год назад, когда он жил нормальной жизнью, не проходило и дня, чтобы кто-то не попросил у него автограф. Он к этому привык, считал нормой. А вот когда два месяца назад, а может, больше (время стало течь как-то иначе), врач на рентгене попросил у него автограф для сына, он посчитал это бестактностью. Ему подумалось, что это, может быть, его последний автограф. Предсмертный. Не должен был врач этого делать!
«При поступлении: жалобы на боль в нижней части кишечника, неполное опорожнение кишечника, отсутствие аппетита».
Больно. Лежать больно. Пошевелиться еще больнее. Врачи требуют, чтобы он ворочался. Иначе пролежни. А какая разница? Ну умрет он на неделю или две позже. Меньше мучиться. Нет, надо повернуться. Придет дочь, узнает от сиделки, что он не ворочался, может догадаться, что он все понял. Начнет его убеждать. То есть врать. А ему не хотелось, чтобы дочь ему врала. Особенно перед смертью. Он очень любил ее. Все отцы любят дочерей. Но он любил ее сильнее других.
Дочь была его созданием. В детстве он много раз слышал, как его родители ругались — кто из них виноват, что он растет таким, а не другим. И когда сам стал отцом, решил, что он, и только он, будет решать, как воспитывать свою дочь. Он всегда заставлял себя относиться к ней, как к взрослому человеку. Лет с двух или с трех. Он не заставлял ее что-то делать, а подводил к тому, чтобы она решила сама сделать так, как он хотел. Если они с женой собирались поехать в отпуск в Сочи, то ей говорили: решай, проводим отдых на даче или едем на море. Если она говорила «на даче», он соглашался, что тем более и мама хочет на даче, но его смущают комары и то, что нельзя будет накупаться. Тогда она говорила: «Нет, хочу купаться, поехали на море». Он опять соглашался, и они ехали в Сочи. Но когда она там начинала по какому-нибудь поводу канючить, он напоминал: «Ты сама решила ехать в Сочи, это твое решение, теперь не канючь». С самого ее детства он хотел воспитать в ней понимание того, что за свои решения и поступки всегда приходится расплачиваться самому. Он ее наказывал. Не часто, но наказывал. И никогда не прощал. Ни разу. Уже лет с пяти она не просила прощения. То есть просила, если понимала, что была не права, но не для того, чтобы ее простили и отменили наказание. Она знала, что этого не будет. Он уже тогда понимал, что, воспитывая в ней сильный характер, он станет первым, на ком она его испробует, когда подрастет. И между четырнадцатью—восемнадцатью, он «отхлебал» по полной программе. Но никто и никогда из окружающих не мог ее себе подчинить. Взять на слабо. Заставить или уговорить сделать то, чего она не хотела. А захотеть она могла что-либо только тогда, когда могла просчитать все последствия. Она не курила, никогда не бывала пьяной, даже не пробовала наркотики. Но с ней было так тяжело! Она была очень сильной. Очень. И он должен был «соответствовать». Он понимал, что нельзя воспитывать словами, нравоучениями. Только один принцип: «делай, как я»!