В нашем вагоне денег ни у кого не осталось; все, что имело хотя бы минимальную цену, было продано и пущено на обмен. Поэтому, если не считать случайных подарков судьбы или разбойничьих набегов, приходилось довольствоваться тем, что мы получали от русских. Ситуация была если не трагической, то непонятной и тревожной.
Мы так до конца и не поняли, кто в нашем эшелоне занимался продовольственной проблемой, вполне вероятно, те же солдаты сопровождения, которые брали на каждом военном или гражданском складе все без разбору, а скорее, то, что им давали. Когда состав останавливался, делился пополам и загонялся в тупики, каждый вагон направлял по два своих представителя к вагону русских, постепенно превратившемуся в продуктовую лавку, где безо всякого порядка и логики выдавалось продовольствие. Каждый раз нас ожидал сюрприз: то мы получали очень мало, то излишне много, то нам давали день за днем одну морковь, то морковь вдруг исчезала и ее заменяла фасоль, жесткая и твердая, как гравий. Прежде чем варить, мы часами вымачивали ее в котелках, жестяных банках и других емкостях, подвешивая их к потолку. Если ночью поезд резко тормозил, котелки и банки раскачивались, их содержимое выплескивалось на спящих, и в темноте слышались ругань, смех, возня. Некоторое время мы ели одну картошку, потом кашу, потом огурцы без масла; когда кончились огурцы, выдали растительное масло, по полкотелка на каждого, потом семечки — должно быть, для тренировки терпения. Однажды мы получили хлеб и колбасу и наелись до отвала, зато после этого целую неделю питались зерном, как куры.
Печки были только в семейных вагонах; обитатели других вагонов приспособились готовить на бивачных кострах, которые они бросались разводить, едва поезд останавливался, и, как только он трогался с места, недоваренную пищу снимали. Готовили, склонившись над варевом, в постоянном напряжении, все время прислушиваясь, не свистит ли паровоз, и косили глазами в сторону привлеченных дымом голодных бродяг, которые, точно собаки на запах, стаями сбегались со всей округи. Готовили, как наши предки, на трех камнях, и, поскольку камни не на всех станциях удавалось найти, каждый вагон обзавелся собственными. Появились вертела и хитроумные подставки, на свет были извлечены кастрюли Кантареллы.
Остро стояла проблема дров и воды, но безвыходных положений не бывает: молниеносно растаскивались частные поленницы, разворовывались снегозащитные щиты, которые в тех краях складываются на лето в штабеля рядом с железнодорожным полотном, сметались заборы, выворачивались шпалы, а однажды (за неимением ничего другого) была разнесена в щепки товарная платформа, и тут как нельзя более кстати оказалось присутствие в нашем вагоне Мавра с его топором. Для воды необходимы были прежде всего соответствующие емкости, и каждому вагону пришлось обзавестись ведром, выменяв его, украв или купив. Наше честно купленное ведерко на поверку оказалось дырявым, мы залатали его медицинским пластырем, и оно чудесным образом выдерживало варку до самого Бреннерского перевала, где пришло в полную негодность.
Запасти воду на станциях было, как правило, невозможно: перед колонкой (если таковая существовала) в несколько секунд выстраивалась длиннющая очередь и наполнить ведра за время остановки удавалось лишь немногим. Некоторые подкрадывались с ведрами к тендеру, где была вода для паровоза, но если машинист замечал их, то приходил в бешенство и отгонял наглецов ругательствами и раскаленными углями. Несмотря на это, нам несколько раз удалось нацедить воды из паровозного чрева: она была маслянистая, ржавая и не годилась для готовки, но ею можно было умываться.
Выручали деревенские колодцы. Часто поезд останавливался в чистом поле перед закрытым семафором — на считанные секунды или на несколько часов, предсказать было нельзя. Все быстро снимали с себя брючные ремни и соединяли их в одну длинную ленту, после чего самый быстроногий в вагоне мчался с этой лентой и ведром на поиски колодца. В нашем вагоне самым быстроногим был я, и несколько раз мне сопутствовала удача, но однажды я чуть не отстал от поезда. Я уже опустил ведро в колодец и с трудом начал его поднимать, когда услышал свисток паровоза. Если бы я бросил ведро и ремни, бесценную общую собственность, я бы навсегда покрыл себя позором. Собрав все силы, я вытащил ведро, вылил воду на землю и, путаясь в плохо смотанных ремнях, бросился к уже тронувшемуся поезду. Опоздай я на секунду, мне пришлось бы догонять его целый месяц, поэтому я бежал во весь дух, перепрыгивая через изгороди, и выскочил на зыбучий щебень насыпи, когда поезд набрал приличную скорость. Мой вагон прошел, но чьи-то добрые руки подхватили ремни, ведро и за волосы, плечи, одежду втащили меня на пол последнего вагона, где я пролежал в полуобморочном состоянии не меньше получаса.
Поезд продолжал двигаться на север, втягиваясь в постепенно сужающуюся долину, и двадцать четвертого сентября, между подступивших вплотную суровых голых гор, в жгучий холод, проехал Предялский перевал в Трансильванских Альпах и спустился в Брашов. Здесь паровоз отцепили (гарантия передышки), и снова привычная картина: одни, вооруженные топорами, со свирепым видом молча рыщут вокруг станции; другие, с ведрами, ведут между собой борьбу за несколько литров воды; третьи воруют сено на сеновалах или ведут торг с местными жителями; разбежавшиеся врассыпную дети ищут приключений на свою голову или пытаются что-нибудь стащить; женщины стирают, моются у всех на виду, обмениваются визитами, перенося новости из вагона в вагон, доругиваются, если не успели сделать это под стук колес, и затевают новые ссоры. Немедленно разводятся костры, и начинается стряпня.
Рядом с нашим поездом стоял советский воинский эшелон, перевозивший грузовики, танки, бочки с горючим. Его охраняли две дюжие солдатихи в сапогах и касках, на плече винтовки с примкнутыми штыками; обе неопределенного возраста, хмурые, напряженные. Увидев, что мы разжигаем костры в двух шагах от бочек с горючим, они справедливо возмутились нашим легкомыслием и, крича «нельзя, нельзя», потребовали немедленно погасить огонь.
Все хоть и ругались на чем свет стоит, но подчинились — все, кроме группы альпийских стрелков: народ жесткий, прошедший русскую кампанию, они как раз жарили гуся, которого им удалось где-то спроворить. Альпийцы коротко посовещались, не обращая внимания на двух женщин, орущих у них за спиной, затем двое из них, назначенные большинством, встали с суровыми и решительными лицами людей, сознательно жертвующих собой ради общего блага. Они тихо заговорили с женщинами. После на удивление коротких переговоров те аккуратно положили на землю каски и оружие, а затем, покинув вместе с парламентерами станцию, скромно удалились по тропинке и вскоре скрылись из виду. Вернулась четверка минут через пятнадцать — женщины впереди, чуть менее хмурые, раскрасневшиеся, мужчины сзади, гордые и ублаготворенные. Гусь был уже почти готов; четверка уселась на землю рядом с остальными, гуся благополучно разделили, и после короткой передышки русские воительницы взяли свои винтовки и продолжили охрану эшелона.
От Брашова мы снова поехали на запад, в направлении Венгрии. Наше положение усугубил зарядивший дождь: трудно развести огонь, одежда промокла, а другой нет, всюду грязная жижа. Крыша вагона текла, оставались лишь несколько квадратных метров, где можно было ютиться, остальную часть пола нещадно заливало. Поэтому, когда приходило время укладываться спать, начинались бесконечные пререкания и перебранки.
Давно замечено, что в любой группе людей всегда найдется один несчастный, кому уготована роль жертвы: над ним все смеются, по его адресу проезжаются, на нем с удивительным единодушием вымещают плохое настроение, делают ему гадости. Жертвой нашего вагона стал Карабинер. Почему именно он? На то была своя причина. Молоденький, родом из Абруцци, вежливый, тихий, услужливый, с приятной внешностью, вовсе не толстокожий, напротив, ранимый и обидчивый, он нестерпимо страдал от издевательств со стороны других военных нашего вагона. Но он был карабинер, а известно, какая неприязнь существует между карабинерами и представителями других родов войск. Карабинерам ставят в укор чрезмерную дисциплину, солидность, строгость, честность, отсутствие у них чувства юмора, их безоговорочное повиновение, их привычки, их форму. О них ходят полные оскорбительных преувеличений фантастические легенды, смакуемые в казармах из поколения в поколение, — например, легенда о молотке или о присяге. Не стану пересказывать первую из них, достаточно хорошо известную и достаточно неприличную. Согласно второй, если я правильно понял, новообращенный карабинер приносит чудовищную тайную присягу, содержащую, в частности, торжественное обещание «убить родного отца и родную мать», и каждый карабинер либо уже сделал, либо сделает это — в противном случае его не произведут в ефрейторы. Стоило нашему бедняге открыть рот, как тут же раздавалось: «А тебя не спрашивают! Кокнул мать с отцом, вот и помалкивай!» Но он ни разу не взбунтовался: проглатывал это оскорбление и сто других с поистине ангельским терпением. Однажды он отвел меня в сторону как человека нейтрального и заверил, что «история с присягой — чистая выдумка».