Мы надеялись переехать из Венгрии в Австрию без проблем на границе. Как бы не так! Утром седьмого октября, на двадцать второй день езды, мы оказались в Братиславе, в Словакии, откуда видны были Бескиды, те же горы, что перегораживали хмурый освенцимский горизонт. Другой язык, другая валюта, другая дорога. Круг замкнулся? В двухстах километрах от нас Катовицы. Неужели нам снова предстоит бессмысленно колесить по Европе? Однако уже вечером мы едем по немецкой земле, а восьмого застреваем на товарной станции в Леопольдау, пригороде Вены, чувствуя себя почти что дома.
Венский пригород выглядит так же уродливо и бесцветно, как привычные для нас пригороды Милана и Турина, и, как они, судя по последним запомнившимся нам картинам, перемолот разрушительными бомбардировками. Прохожих мало: женщины, дети, из мужчин одни старики. Хоть это и парадоксально, но для меня их язык звучит привычно; кое-кто понимает по-итальянски. Мы наобум меняем деньги, которые у нас есть, на местную валюту, впрочем, непонятно зачем: так же, как в марте в Кракове, все магазины закрыты или торгуют только по карточкам.
— А что в Вене можно купить без карточек? — спрашиваю девочку лет двенадцати.
Девочка в лохмотьях, но ярко накрашена, и на ногах у нее туфли на высоком каблуке.
— Behaupt nichts[36], — ухмыльнувшись, отвечает она.
Ночевать мы вернулись в поезд, и среди ночи наш состав, дергая, скрежеща колесами, проехал несколько километров: нас перегнали на новую станцию, Вена-Йедлерсдорф. По соседству с нашим из тумана всплыл другой состав, вернее, изувеченный труп состава: паровоз стоял вертикально, несуразный, носом кверху, будто собирался отправиться на небо; все вагоны были обуглены. Мы подошли к ним, движимые инстинктивным желанием поживиться и ехидным любопытством, предвкушая злорадное удовольствие от того, что сейчас запустим руки в остатки немецкого добра. Но наше ехидство оказалось преждевременным: в одном вагоне мы обнаружили груду металлического лома, в котором угадывались детали сгоревших музыкальных инструментов, а также огромное количество целехоньких глиняных окарин; в другом — ржавые расплавленные пистолеты, в третьем — гору сабель, навеки впаянных огнем и дождем в ножны, — суета сует, холод мертвечины.
Мы удалились и, бродя наугад, вышли к берегу Дуная. Река была мутная, желтая, полная, угрожающе полная. В этом месте она почти прямая, и в туманной перспективе один за другим виднелись семь мостов, разбитых точно посередине, с обрубками, погруженными в бурливую воду, — кошмарное зрелище! На обратном пути в наше передвижное жилище нас поразил грохот трамвая — единственный живой звук в тишине. По изношенным рельсам он мчался на бешеной скорости вдоль бульваров, не соблюдая остановок. Мы успели разглядеть бледного, как смерть, вожатого и охваченную безудержным восторгом семерку русских из нашего сопровождения, для которых этот трамвай стал первым трамваем в их жизни; других пассажиров там не было. В то время как одни, высунувшись в окна, кричали «ура! ура!», остальные нагло требовали от вожатого, чтобы тот ехал быстрее.
На широкой площади был рынок — еще один стихийный незаконный рынок, правда гораздо более бедный и тайный, чем польские, где я бывал с греком и с Чезаре. Скорее, он напоминал незабываемый черный рынок в лагере. Никаких прилавков, замерзшие, напряженные люди стоят маленькими группами, готовые разбежаться, с кошелками и чемоданами в руках, с оттопыренными карманами. Меняют безделушки, картошку, ломти хлеба, рассыпные сигареты, мелкий домашний хлам.
В поезд мы вернулись с тяжелым сердцем. Мы не испытали торжества при виде разрушенной Вены и сломленных немцев, скорее почувствовали боль — не сострадание, а именно боль, боль всеобъемлющую, которая вобрала в себя наши собственные терзания; нас остро пронзило предощущение неизлечимого, смертельного недуга, разъедающего, как гангрена, внутренности Европы и мира и таящего в себе зародыш новых бед.
Казалось, поезд не может расстаться с Веной: после трех дней стоянок и маневров мы оказались десятого октября в другом пригороде, в Нусдорфе, голодные, промокшие, подавленные. Однако утром одиннадцатого, словно неожиданно найдя потерянный след, поезд решительно взял направление на запад, с необычной скоростью миновал Санкт-Пёльтен, Лосдорф и Амштеттен, и вечером, на шоссе, параллельном железной дороге, мы увидели знак, не менее для нас красноречивый, чем для мореплавателей птица, предвещающая близкую землю. Это была незнакомая нам машина, военный автомобиль, приземистый, плоский, как коробка, с нарисованной на борту белой, а не красной звездой, короче говоря, джип. Машину вел негр. Один из сидевших в ней махал нам рукой и кричал на неаполитанском диалекте:
— Едем домой, ребята!
Значит, где-то недалеко проходила демаркационная линия. Мы достигли ее в Санкт-Валентине, в нескольких километрах от Линца. Здесь нас высадили из поезда, мы простились с юными варварами, которые нас сопровождали, и с нашим заслуженным машинистом и перешли в ведение американцев.
Транзитные лагеря организованы тем хуже, чем короче средний срок пребывания в них. В Санкт-Валентине такие, как мы, останавливались всего на несколько часов, самое большее на один день, поэтому лагерь был примитивным и очень грязным. В нем не было света и отопления, отсутствовали кровати: спать пришлось на деревянном полу, покрытом толстым слоем грязи. Единственное, что оказалось на высоте, это душ и дезинфекция: Запад позаботился о нашем очищении и об изгнании злого духа.
В роли жрецов выступали несколько дюжих американских солдат, молчаливых и безоружных, располагавших множеством приспособлений, смысл и применение которых были нам непонятны. С мытьем все прошло гладко: десятка два деревянных кабин с теплым душем и полотенцами — неслыханная роскошь! После душа нас провели в просторное помещение с каменными стенами, разделенное пополам шлангом, от которого отходили десять странных висячих отростков, чем-то напоминающих пневматические молотки, тем более что снаружи слышалось пульсирование компрессора. Всех, сколько нас было, тысячу четыреста человек, мужчин и женщин вместе, сгрудили по одну сторону шланга, и тут появляются десять молодцов, мало похожих в своих белых спецовках, шлемах и противогазах на земных существ. Они хватают передних в толпе и бесцеремонно суют им наконечники висячих штуковин за шиворот, за пояс, в карманы, под штанины брюк, под юбки. Оказывается, это пневматические распылители, вдувающие инсектицид, а инсектицид — ДЦТ, такая же новость для нас, как джип, пенициллин и атомная бомба, о которой мы услышим некоторое время спустя.
Кто-то ругался, кто-то смеялся от щекотки, но все смирились с обработкой — все, кроме одного морского офицера. Когда настал черед его красавицы невесты и грубые, хотя и целомудренные руки ряженых добрались до нее, молодой офицер, крепкий и решительный, не раздумывая, вмешался: горе тому, кто прикоснется к его женщине.
Отлаженный механизм разом остановился. Ряженые коротко посовещались, издавая гугнивые нечленораздельные звуки, после чего один из них стянул противогаз и спецовку и, сжав кулаки, встал перед офицером в защитную стойку. Остальные образовали вокруг аккуратное кольцо, и начался настоящий боксерский поединок. После нескольких минут рыцарского единоборства в полной тишине офицер упал с окровавленным носом на пол, бледную от страха девушку опылили, как положено, со всех сторон, причем без тени злобы или злорадства, и дальше все опять пошло гладко, по-американски.
Австрия граничит с Италией, от станции Санкт-Валентин до Тарвизио — не больше трехсот километров, однако пятнадцатого октября, на тридцать первый день пути, мы пересекли границу с Германией и приехали в Мюнхен. Поезд вымотал нас до предела, рельсы вызывали тошноту, мы измучились от некрепкого сна на деревянных нарах, от тряски, от бесконечных остановок, и одинаковый во всем мире, родной каждому человеку запах едкой пропитки железнодорожных шпал, горячих тормозов, угольной гари уже не вызывал ничего, кроме глубокого отвращения. Мы устали от жизни на колесах, а главное, от бессмысленного пересечения границ.
В то же время ощущение, что мы впервые ступаем на землю Германии — не Верхней Силезии или Австрии, а самой Германии, — наполняло наши сердца сложным чувством, в котором смешались и ожесточение, и отчаяние, и нетерпеливое возбуждение. Мы думали, нам есть что (и сколько всего!) сказать каждому немцу и каждому немцу есть что сказать нам; мы испытывали безотлагательную потребность подвести итоги, спросить, объяснить, проанализировать, как это делают шахматисты после сыгранной партии. Знали ли «они» об Освенциме, о том, что в двух шагах от их жилищ изо дня в день тихо уничтожали людей? Если да, то как могли ходить по улицам, возвращаться в свои дома, смотреть на своих детей, переступать порог церкви? Если нет — они должны, во что бы то ни стало должны узнать, услышать это от нас, от меня, сейчас, немедленно: этого требовал номер на моей руке, он не давал о себе забыть, как незаживающая рана.