Я сказал:
— А вдруг не ту куклу взял, макаронник говенный. Мозгов-то нет.
Огни фейерверка над городом с грохотом раздирали плотную парчу ночного воздуха. Доктор Фонанта, которого Умберто вывез на улицу, отметил счастливое совпадение: мол, у нас тут свадьба, а у них там праздник, и вспышки, и искры, и сверкающие следы в небе, но самое главное — шум и гам.
Он сказал:
— Будем считать это традиционной шуточной серенадой в честь новобрачных. А теперь, леди и джентльмены, рысью их.
Те, кто нес нас Катериной, припустили бегом, при этом нас ощутимо потряхивало, и каждую встряску Катерина отзывалась слабым «ох». На стоянке для трейлеров наши носильщики остановились у входа в синий жилой фургон класса люкс, около двух с половиной метров в высоту и шести метров в длину. Дункель, который плелся позади всех с подавленным видом (может быть, из-за серьезного faux pas с покойным доктором Гонзи, последствия которого, как ему наконец открылось, могли бы быть очень печальными), теперь вышел вперед. Достал ключ, отпер дверь и включил свет.
Доктор Фонанта сказал:
— А теперь, милые дамы, будьте добры, помогите невесте подготовиться к радостному вступлению в супружество.
Хихикающие дамы поставили Катерину на ноги — ее слабые охи сменились теперь более резкими нет, нет, нет — и затолкали ее внутрь, в смутную перспективу неги и сумрака. Потом дверь закрылась, и я остался с мужчинами, которые швырнули меня на землю точно так же, как однажды у меня на глазах обезьянка отшвырнула щенка, украденного у матери, — поддерживающие руки утрачивают интерес, передают ношу воздуху, удар, жалобный визг. Я поднялся, отряхнул костюм Лльва и обнаружил, что Умберто протягивает мне выпивку в серебряной фляжке.
— Нет, на хрен, на хрен, — сказал ему я. — Мне уже хватит.
— U trink.
Ничего не поделаешь, пришлось пить. Оказалось, что все в порядке: шерри-бренди с каким-то легким металлическим привкусом, — но я и вправду уже был пьян. Потому что мне надо было напиться.
Доктор Фонанта сказал:
— Пьяная удаль, как говорится. А теперь, думаю, вы меня извините, но я хочу зачитать ту часть моего стихотворения, что адресована одному жениху.
Он читал по бумажке, со свистом и придыханием. Силач, который первым подхватил меня на манеже, стоял поблизости, скрестив руки на груди и ухмыляясь.
Вот это стихотворение:
Ты, кто дарит сладость боли,
Царство ян — твое раздолье.
Инь смиреньем заручись,
А потом и вглубь стремись.
Нераздельный ноумен тоже
С Фриной буйствует на ложе,
Становясь ее подобьем
Под лукавым изголовьем.
Взыскивай с Елены ласку.
Всякий образ — только маска.
Даже брата меч, и тот
В перековку попадет.
Orang tukang, homo faber,
Будет, будет переплавлен.
Сам в стремленье безграничном
Изменить свое обличье.
— Это что? — спросил я слабо. — Там было слово, имя… — Может быть, я не совсем верно понял некоторые строки, но я уверен, что среди них было… Впрочем, я, без сомнения, был сильно пьян. Циркачи рассмеялись. А потом дверь открылась и вышли дамы, которые тоже смеялись, и мне дали понять, что уже можно заходить, и где-то на заднем плане прозвучал сочный голос отца Кастелло:
— Бог течет в твоем семени.
И вот я уже был внутри, дверь у меня за спиной захлопнулась резко, но беззвучно, и я оказался лицом к лицу с насмерть напуганной Катериной — голой, если судить по аккуратной стопке ее одежды, сложенной на откидном диванчике. Она лежала в постели, натянув до подбородка простыню, этот освященный веками бесполезный щит против входящего в спальню мужчины.
— Надо подумать, — сказал я, плюхаясь на тот самый диванчик, где лежала ее одежда, как верхняя, так и нижняя.
— Во что ты нас втянул, во что…
— Подумать, — рявкнул я. — Мне надо подумать.
Снаружи трещали ракеты и рвались петарды, голоса становились все тише, простой цирковой люд возвращался в шатер добивать недопитое шампанское. Внутри была собрана вся роскошь, которую вообще можно представить в передвижном доме: белые коврики из овечьей шерсти на узорчатом, под мрамор, полу, роскошная двуспальная кровать с постельным бельем из черного шелка и шелковым же покрывалом красного цвета с белым и золотым узором, сложный настенный пульт управления радиолой, светом, тостером, чайником и раздвижной дверцей небольшого бара. Были там гобелены — фламандская сцена охоты, голое мифологическое сборище с виноградными гроздьями и винными чашами — и очень качественные репродукции работ современных художников вроде Ростраля, Омбро, Индигена. Окон не было вообще. Был маленький стол, прикрепленный к стене в уголке, и встроенный шкафчик со стеклянной дверцей, набитый какими-то папками. Все это в целом походило на большую квартиру-студию. Тяжелая парчовая занавеска, наверное, маскировала проход в кухню и ванную. Кухня, я был уверен, должна быть набита деликатесами из «Фортнума и Мэйсона», включая и элитарные сорта чая типа «Ассама» или «Камерон хайлендс», а ванная наверняка вся заставлена сверкающими флаконами — «Пеналт», «Диван», «Инкогнито», «За и про», «Рондо».
— Подумать, — повторил я.
И тут наконец-то меня осенило. Я понял то, что должен был понять еще в «Батавии». Значение слова Тукань, фамилии аппетитной Карлотты. Оно означает то же самое, что и Фабер. Человек-созидатель, человек-производитель. И меня поразило то, что я сделал до нашего с ней протеста al fresco[30]: дал ответ на загадку, которая скорее всего вообще не имела разгадки, поскольку мне было сомнительно, что сам профессор Кетеки знал верный ответ. Один человек со вспухшими ногами однажды разгадал загадку, не имеющую ответа, и в результате переспал с собственной матерью. Загадки, они для того и нужны, чтобы их не разгадывать. Они вроде панелей, закрывающих электрощиты в больших домах современного мира, панелей, украшенных надписью «Не влезай — убьет» или предупреждающим знаком банды Черной руки: череп, скрещенные кости и стилизованный излом молнии. Пятьдесят миллиардов вольт, смертельно опасно. А что до тирана со вспухшими ногами, его ли была в том вина? Разгадаешь загадку — переспишь с собственной матерью. Не разгадаешь загадку — тебя съедят заживо. Выбирай, дружище. Все-таки мне надо было ответить на последнюю загадку доктора Гонзи, хотя в первый раз я рисковал быть съеденным заживо. Я поступил умнее, чем Вспухлоногий, но это уже не имело значения. Мне нет прощения. Я дал ответ на загадку, не имеющую ответа, а на такие проклятые загадки ответить легко, не труднее, чем на тот вздор с «четыре-два-три», что принес в царство греков чуму, голод, слепоту и смерть. Что вырастает под дождиком? Зонтик. На этом можно построить целый трагический цикл. Загадку нельзя разгадать не потому, что она слишком сложная, а потому, что она в принципе не имеет разгадки.
Я еще даже толком не приступил, как с потолка раздался голос. Катерина глянула вверх, окаменев как святая, и я заметил, что у бедной девочки вполне красивая шея. Голос был нечеловеческим. Он сказал:
— Вас, знаете ли, видно.
Он повторил это трижды. Голос птичий, конечно же. Записанный на пленку, как телефонная служба точного времени: повторяется один в один. Он шел оттуда, где, как я думал, располагалось вентиляционное отверстие, но это, видимо, был какой-то хитрый динамик. А сам магнитофон, наверное, спрятан где-то в стене, но искать было лень. Голос выдержал паузу, а потом вновь повторил трижды все ту же фразу. Ничего сложного: просто переписать звук в бесконечном повторении с одной ленты на другую. Она сумасшедшая. Но по-умному сумасшедшая: взять хоть это безличное, обезличенное предложение. «Вас, знаете ли, видно». Видно каждому, всем, никому. И голос говорит за всех троих.
А потом мне в голову пришла еще одна мысль: почему всегда обязательно птица или полузверь? Птицы разговаривают; полузвери разговаривают. Загадку не мог загадать какой-нибудь тучный, с сияющим ликом мужчина, предлагавший Эдипу пару спелых фиг, или гетера, предлагавшая больше, демонстрируя великолепные плечи. Как сейчас Катерина, объятая страхом. Тот, кто загадывает загадку, должен и сам быть загадкой. Нет, скорее, посланником органического творения, которому дан голос. И этим голосом он говорит: Только посмей потревожить тайну порядка. Ибо вызов порядку одновременно и необходим, и недопустим — таково аномальное условие устойчивости космоса. Бунтовщик становится героем; ведьма становится святой. Экзогамия означает дестабилизацию, но также стабильность; инцест означает стабильность, но также дестабилизацию. Где одно, там и другое, дружище. Мне срочно нужен был доктор Гонзи, он бы все для меня прояснил, но доктора Гонзи, похоже, уже с нами нет. Другой доктор переключил меня с Беркли на Канта. Эта плоть на постели была безымянным, интуитивно постижимым объектом, и я должен был навязать ему, вместе с собственной личностью, некий смысл, чтобы превратить в приемлемый — читай: чувственно-приятный — феномен. Не забывайте, я был сильно пьян.