Труба отопления выныривала из темного подвала и извивалась по этажам лестницы — жирная, укутанная в грязные тряпки. Она была змей. Утолщенная безглазая голова змея кончалась повыше Софкиной квартиры на четвертом этаже. Над ступеньками, ведущими на чердак, где водятся черти. Пока змей, конечно, затаился, но следит и может броситься. Поднимаясь с мамой домой, Софка зажмуривала глаза и старалась побыстрей проскочить в квартиру — спастись. Там уж он точно не достанет. В случае чего, бабушка отобьет.
Дома — страшный ковер. Так, не по чину, звался потертый гобелен над диваном с валиками. Валики кончались золотыми львиными мордами без остального. Наверное, их туловища внутри валиков, как в норе. Львы не опасные — проверено. На ковре — целая картина: верхом на конях две дамы в шляпах с перьями, в длинных складчатых платьях, у одной бордовое, у другой голубое. Всадницы и кони непохоже вытканы крохотными выпуклыми квадратиками. Особенно противно смотреть на носы — четыре бежевых кривых кубика, а рты — три оранжевых квадратика поперек. Такие рты не бывают! Уберите их, не хочу! Вдобавок у той, которая в голубом, к седлу коня привешена кошмарная вещь — большая серая клизма. С этим предметом были связаны унизительные моменты непростой Софкиной жизни, даже вспоминать не хочется. Перед сном в вечерних фантазиях она безжалостно расправлялась со своим дворовым врагом Валеркой путем постановки ему клизмы, чтобы знал, как драться и язык показывать… На теток с клизмой лучше бы вообще не смотреть, но поганый ковер всегда так и лез в глаза.
Повзрослев и почитав кое-что об обычаях и нравах аристократии, Софка поняла, что у седла голубой амазонки был приторочен охотничий рожок. Мысленный же поход с клизмой на врага Валерку растолковал ей через тридцать лет прозорливый доктор Фрейд, после чего впечатлительной, не хуже самого Фрейда, Софье Аркадьевне даже грызть карандаш (знаем, знаем, символ он чего) противно стало, уж не говоря о том, чтобы огурец кружочками нарезать.
Гнусный ковер не без сожаления был выброшен мамой через несколько лет по двум причинам: младший брат, не обладавший Софкиной мечтательной замкнутостью, внятно определил свое отношение к нему: «боюсь кодва!» И во-вторых, к тому времени гобелен приобрел окончательно зловещий вид: моль выела нос дамы в бордовом и кусок щеки у той, которая в голубом, а заодно круп лошади. Клизма осталась нетронутой…
Зимой зазвучало «мулине». Его несколько раз произнесла бабушка: «куплю мулине», «Анечка обещала достать мулине». Чудесное слово! Не связано ни с какой скучной, надоедливой вещью, вроде каши, горшка, доктора, керосинки, валенок. Оно жило отдельно, его можно было повторять для удовольствия: мулине, мулине… Чтобы обычное слово «диван» оторвалось, избавилось от своего владельца, старого дивана в углу, надо было повторить его сто раз. А вот «мулине»…
Елку раздели, схватили за ногу и выбросили. Она, как совсем ничья, валялась во дворе, ее даже могла раздавить машина. Софка с одной незнакомой девочкой в красных варежках, пыхтя, зачерпывая валенками снег, старалась поставить ее в сугроб, а мама разговаривала с девочкиной бабушкой. Назавтра стало больно глотать, горячо в голове и глазах, хотелось спать. Они говорили «ангина», трогали лоб ледяной ладонью и заставляли пить кипяченое молоко с медом. Софка скулила, капризничала, вертела головой, которая стала почему-то очень большой и мягкой. Липкое молоко проливалось на подбородок и одеяло, но ее за это нисколько не ругали. Подушка смялась, жгла, воняла пером, надоедала щеке и невозможно было найти на ней гладкое и прохладное местечко. «Хочешь, я покажу тебе мулине?» — вздохнула бабушка, взглянув на вынутый из подмышки градусник. Пошуршала в шкафу, выложила на одеяло сложенный конвертом белый платок и торжественно развернула.
В глаза резко и ярко полыхнуло алым, желтым, розовым, зеленым, голубым. А-ах! Да, точно, так и думала, никакая это не вещь — это только для красоты! Трогать и перебирать шелковые упругие моточки было так же приятно, как гладить кошку Мушку. Даже глаза щипать стало меньше. Вот, оказывается, что такое мулине! За мулине она позволила маме обмотать горло папиным кусачим шерстяным шарфом.
Бабушка взбила подушку и перевернула ее на ненагретую, гладкую сторону. На другой день соседка тетя Маруся принесла высокую серебряную коробку с тремя красными розами на боку. Софка давно посматривала на эту коробку, она стояла у тети Маруси на этажерке — что же в ней лежит? Но спросить стеснялась. А в ней-то были все на свете сокровища — бусы из холодных синих граненых блестяшек, и бусы из теплых гладеньких желтых шариков, и еще одни бусы с туманными висюльками. И колечко, на котором тесно прижались друг к другу три подружки — голубой, прозрачный и оранжевый камушки. Нет, пожалуй, не подружки. Чур-чура, переиграем — это камешек-мама, камешек-папа и камешек-дочка. И еще всякие гладкие и шершавые пуговки, может быть целых сто. Некоторые с дырочками, это у них глазки. А другие имели петельку с изнанки, это такие зверьки с ухом на спинке. Софка не удержалась и спрятала одну малюсенькую, похожую на красную смородинку, под подушку. Покачала маятником золотенькое сердечко на цепочке. Можно качать как «нет-нет-нет», а можно как «да-да-да». Глянцево отливали красной эмалью колючие значки с буквами. Многие она уже знала — колесико «О», домик «Д», перевернутый стулик «Ч», буква «А» — это клоун растопырил ноги… Брошка с двумя белыми птичками — ну как настоящие, а клювики розовые! До чего хорошенькие!
Счастливая тетя Маруся, она может хоть каждый день играть в эти вещи. Она раньше была царевной и ее заколдовала злая фея, хромая Капитолина Зуева со второго этажа. А потом прилетел добрый волшебник и все ее драгоценности расколдовал, а саму тетю Марусю расколдовать забыл. Или торопился к своим детям.
Вечером папа принес четыре пахучих мандарина. Шкурка будто истыкана иголкой, а с изнанки ватная. Главная оранжевая вкусность упакована в полукруглые белесые туфельки. Софка выложила на одеяле ромашку из мандариновых долек. Когда ангина, все за это тебя очень любят, не ругают и дарят подарки.
Весна во время детства наступала несколько раз, когда оседал снег, во дворе пахло талой водой и помойкой и можно было пускать щепки по блескучим ручьям. В апреле мама взяла Софку в аптеку. Она терпеть не могла заходить в аптеку — там опасно пахло поликлиникой, а в витрине лежали градусники и очень нехорошо блестевшие металлические штуки. Вещи могут блестеть по-разному — весело, как тети-Марусины бусы, или никак, вроде ключей, или злобно, как те щипцы и закорюки, которыми лазила в рот злющая врачиха. Софку тогда насильно затолкали в жесткое с белым чехлом страшенное кресло, она вырывалась и кричала, а мама ее не спасла. Уродина и дура какая-то эта врачиха: «какой у вас, мамаша, невоспитанный ребенок, просто ужас», и «молочный зуб, молочный зуб». А зуб вовсе даже не молочный, а костяной. Каша бывает молочная, вот! Сама ужас!
В аптеке на клетчатой скатерти кафельного пола, на самой середине, лежал серой бугристой кучей чужой дядька, лицо вывернуто вбок, из него текла кровь. На белом полу, насильно притягивая глаз, густо краснела жуткая лужа. У Софки похолодело в животе. В панике рванулась к выходу.
— Чего ты, глупышка, испугалась? Это просто пьяный нос разбил, — поймала за руку мама.
Софка молча упиралась, не могла вернуться туда, где черно-красная кровь на белом полу. Тянущий холод в животе не проходил, и сильно захотелось в уборную. И больше никогда, никогда, даже будучи взрослой, она не входила в эту аптеку, где всегда незримо на кафельный пол из лица серого человека вытекал цепенящий ужас.
Через годы она попала на фильм Тарковского «Андрей Рублев», черно-белый. И вдруг выплеснутая в кадре на известковую стену черная краска явственно увиделась алой на белом — кровью того аптечного мужика, того давнего страха, из-за которого она, невзирая на уговоры родни и не объясняя, как всегда, причины, отвергла идею поступления в мединститут. Специально посмотрела «Рублева» второй раз — то же самое наваждение. Красная черная кровь на белом!..
И никогда не могла допытаться Софка, незаметно ставшая Софьей Аркадьевной, у своей трехлетней Люки, отчего та по лестнице ходит зигзагом, ступая только на желтые кафельные квадратики, старательно избегая коричневых. Почему отворачивается и закрывает мордашку руками, проходя мимо полированного шкафа. Что ее заставляет топать и визжать: «сними, мама, сними, сними!», когда Софа надевает отличный кашемировый темно-серый свитер с синей каемочкой у ворота. Почему ластится, как котенок, к старой линялой диванной подушке?
Кто ей, бестолковой от взрослости, доверит необлекаемое в слова, детское, тайное? Кто пустит ее, большущую, неуклюжую, в этот тонкий, полный предчувствий и невнятных знаков, параллельный мир?