Софа, вздохнув, свитер отдала подруге, а шкаф переволокла в другую комнату, чем вызвала сдержанное недовольство ученого мужа, не одобрявшего странных и абсолютно нелогичных выходок жены.
Порой кулинарные рецепты листаешь исключительно из любви к изящной словесности, доподлинно зная, что никогда это не приготовишь, да и попробуешь вряд ли. Скажем, фазаны, фаршированные трюфелями и гусиными язычками, под соусом из диких каштанов. Или суфле из куропатки под ананасным соусом. Но все же любопытно знать, что в истории цивилизации этот феномен занимает свое место. И более того, хоть один человек в мире это блюдо готовил, а другой ел. Может быть, именно в этот момент едоку явилась гениальная научная идея, или он решил жениться на сироте, или задумал потоптать соседскую державу. Путь через желудок лежит не только к любви. Тропинки ко многим чувствам и страстям пересекаются в этом не воспетом поэтами органе. Поэтому я с неким трепетом приступаю к рецепту блюда, которое довелось мне пробовать в детстве. А ни одному французскому королю, никоторому из Луев, никогда не доводилось. Блюдо сложное, в нем много редкостных ингредиентов и в американских условиях оно вряд ли может быть приготовлено с точным соблюдением рецепта. Итак, приступаю, с трепетом…
Во-первых, в квартире на неопределенный срок должно быть отключено электричество и отопление. Можно, конечно, отключить по собственной инициативе, но это уже не тот будет эффект — опасайтесь подделки. Нужно иметь большую кухню с кое-где подмазанной рыжей глиной плитой (конечно не газовой) и охапку заиндевевших, с налипшими ледышками, березовых поленьев с мороза. Кухня должна освещаться керосиновой лампой, чтобы по закопченым с потеками стенам бродили смутные призраки, столбы теней (их надо бояться), чтобы колыхалась паутина в углу над занавешенным черной бумагой окном. Запах керосина от лампы, дыма от растапливаемой плиты и сухой треск отсыревшей бересты обязателен. И слезы — то ли от едкого дыма, то ли от чудного мгновенья.
Для приготовления самого блюда необходима бабушка, которая ножом, истонченным, как ущербный месяц, как ятаган разбойника с картинки, начистит картошку бумажно-тонкой непрерывной спиралью и поставит на плиту вариться в черном чугунке. Очистки завивались томным локоном — точно такие локоны были на портрете Натальи Николаевны Пушкиной во втором томе. Я всегда отыскивала замусоленную мной страницу, где небесная красавица в декольте, в пенных кружевах и локонах златых, высокомерно взирала сквозь меня — с моими криво заплетенными косицами, в линялом фланелевом платье и подшитых валенках…
Носителей пейсов, еврейских ортодоксов, в нашем климате извели, и поэтому локоны у висков (спирали картофельных очисток) вызывали у меня только литературные, прочно пришпиленные к романтике девятнадцатого века, ассоциации. В возрасте девяти лет я до обморока влюбилась в толстоногую дебелую (любовь слепа) деву из дома напротив, изредка проплывавшую в белом платье с рукавом-фонариком и в широкополой отогнутой вниз ко лбу белой шляпе. Из под шляпы висели — вот это было самое главное! — настоящие золотистые круто заверченные колбаской локоны, числом восемь-девять, не менее. На каждом локоне тускло подрагивал продольный мазок солнца. Дева, действительно, была странная, всегда без спутников, одна, и вообще никто тогда не носил таких шляп, и даже вроде бы с траурными перьями. Я часами просиживала в засаде у окна, подстерегая ее, Незнакомку, Наталью мою Николаевну, Татьяну Ларину, загадочную княжну Мэри. Особым смыслом, секретным знаком и обмиранием сердца были отмечены дни, когда удавалось ее увидеть. Зимой предмет тайной любви исчезал из поля зрения — не могла же она, в самом деле, на лилейные плечи напялить пальто с черным цигейковым воротником, намотать серый шерстяной платок поверх кисейной шляпы и локонов златых. Еще и с клеенчатой плетеной кошелкой, может, скажете!
Потом наша семья поменяла квартиру, и, полагаю, в связи с этим я начала поглядывать на мужественных семиклассников. Но уже не перехватывало комом горло, не потели внезапно ладони. Так, ерунда — хихиканье, шушуканье на перемене, переглядыванье, очнувшиеся гормоны, записочки на выдранных листах в клеточку с шестой парты на вторую…
Лет через двадцать мою Незнакомку, неряшливо расплывшуюся, с распаренным мучнистым лицом и, как мне показалось, в той же самой шляпе с полями (отвратительно! Зачем она сейчас-то это носит?), я с изумлением увидела в закулисье художественного музея. «Мудожественного хузея», как не без основания называла его ведающая расположенным там искусством подруга.
— Кто это, Лера?!
— Так, одна… прибилась… Старая дева. Глупа, бедна и надменна. Подрабатывает иногда три копейки на городских экскурсиях. А зачем тебе?..
Зачем?.. Затем… И впрямь, уже незачем…
Когда картошка поспеет, бабуля мелко-мелко накрошит в эмалированную миску репчатого лука, круто посолит, польет мутным подсолнечным маслом. Масло из темно-зеленой бутылки, заткнутой газетным свертышем. Потом лук с маслом надо помять вилкой для взаимной пропитки и уплетать с исходящей паром картошкой из чугунка и с занозистым черным хлебом. Особенно вкусно с поджаристой горбушкой, если удержалась и не съела ее заранее.
Бабушка сбивчиво рассказывает про ангелов, которые самые-пресамые красивые на свете, ну просто описать нельзя, какие красивые (прямо как Наталья Николаевна Пушкина, да ведь, бабушка?) и такие добрые-предобрые, что добрее вообще никого не бывает. Про «Мойше Рабейне», который вывел евреев из плена. Ну, это очень понятно: они попали в окружение и их захватили фашисты, а Мойше-то как выскочит — и из автомата «та-та-та-та», всех врагов поубивал и вывел своих на родину.
Из круглой, затянутой шершавой обивочной тканью радиокоробки какие-то дядьки кричат «В бой за родину, в бой за Сталина…», и еще «Кони сытые бьют копытами». Это вранье — коней (а кони — это лошади) я сколько раз видела, они никого не бьют копытами, они тащат телегу. Винтом взвивается «Танец с саблями Арама Хачатуряна». Радио никогда не выключалось, боялись пропустить опасную новость. А вроде бы не очень опасным и даже отчасти неплохим новостям нисколько не верили и еще хуже боялись — ведь хорошими новостями скрывают от всех самое плохое.
— Бабуль, Абрама Хачатуряна тоже дразнят «Абрам и Сара»?
— Кто тебя так дразнил, доченька?
В момент душевного разлада и попытки в который раз осознать цвет, вкус и смысл (или чей-то умысел) моего пребывания на земле индейцев и пуритан я, как лекарство, иногда готовлю картошку с луком. Мне это вкуснее, чем новоанглийский «клэм чаудер», понятней, чем устрицы. Но почти не помогает. Главных компонентов не хватает.
В конце апреля непременно наступал ослепительный день, когда хозяйки с треском отдирали присохшие зимние рамы, на пол сыпались окостеневшие брусочки замазки, вытаскивалась слежавшаяся за зиму грязная вата, проложенная осенью между окон для тепла. Межоконная вата повторяла судьбу троюродных снежных сугробов — в начале зимы была белая и пышная. Некоторые посыпали ее для красоты елочными блестками и мишурой. К весне вата оседала, темнела и тяжелела от городского сырого смрада, дыма и гари — хоть бы уж поскорее ее сняли да и выбросили. Стекла протирались до кинжального сверкания старыми газетами, комнаты доверху наливались светом и острым кисловатым, как будто даже пузырчатым, как газировка, воздухом весны. По стенам шмыгали солнечные зайчики — накроешь ладошкой, а он сквозь нее проскочит и снова дразнится — эй, догони! А вот возьму и догоню!
В этот день вся дошкольная мелкота нашего двора впервые выходила на улицу в демисезонном. Меня тоже выпустили в почти что новом прекрасном пальто, перешитом в позапрошлом году из маминого выходного темно-синего бостонового костюма и бабушкиной бордовой драповой жакетки. По длине-то оно было как раз, внизу всегда подгибали побольше, чтобы потом выпустить запас, а вот рукава уже не доходили до запястий, и мама качала головой и цокала языком, а мне только лучше — руки на свободе. Некоторые выбежали даже в носочках, без вечно спускающихся чулок в резинку. Ура! — надоевшая зима с колючими, индевеющими от дыхания шарфами, башлыками и чугунными валенками с галошами уже позади! Тот, кто позорно запоздал со сменой зимнего на весеннее, смущенно ретировался домой и через десять минут, подскакивая и сияя, как именинник, появлялся, чтобы быть как все.
До чего здорово, до чего весело промчаться изо всех сил по двору в легких полуботинках! На подсохших островках асфальта девочки уже чертят крошащимися кусками известки квадратные «классики» с полукруглым «раем», достают из карманов заветные «попадалочки». Мальчишки на крыше сарая пытаются зажечь бумагу увеличительным стеклом и на них с балкона кричит злющая старуха Николаиха. Как тепло! Возле нагретой солнцем стены трехцветная кошка Марь-Васильны-управдомши выедает первую траву из узких щелей в асфальте. Подберется на подогнутых лапах, осторожно понюхает, а потом смешно вывернет голову на бок и жует. Пролетела, ныряя от радости вверх-вниз, первенькая бабочка-капустница. Даже никогда не выпускавшийся во двор Эдик Разумовский был проведен за руку его непохожей на настоящую бабушкой не в цигейковой длинноухой шапке, а в девчоночьем синем берете. Щекастый Эдик волок по земле свою музыкальную папку с нарисованной закорюкой, стараясь не смотреть в сторону поленницы, где мы плевали через сомкнутые колечком пальцы, рассчитываясь для игры «Белочка на дереве, собачка на земле». После плевка пальцы тщательно осматривались. Если заметили следы слюны — ага-ага! ты собачка, тебе водить! Арбитраж часто подвергался сомнению, возле поленницы стоял гам.