"Передо мной на столе бутылка "Ахашени", и эту главку я оборву немедленно после того, как раздастся звонок в дверь от моей невенчанной подруги. Поэтому буду краток: я не философ, и вряд ли знаю многое о добре, истине, красоте, обо всех этих туманных и самих по себе слишком отвлеченных понятиях. С грехом несколько проще: апостол Павел велел не делать ближним того, чего ты не хотел бы для себя сам, и это, пожалуй, самое точное определение греха, которое мне известно. Вряд ли Микельанджело распинал разбойника, чтобы писать с натуры казнимого Христа. Итак, старайся не причинять боли другим, даже ради самой высокой цели. Что же до собственной боли, то не ищи страданий, аэд. Не беспокойся, они и без твоего участия прогрохочут коваными сапогами по черной лестнице. Но и не беги от них - и всякий выбор совершай, не рассчитывая на иное воздаяние, кроме нежданной гармонии, которую можешь ты услыхать на осеннем полустанке в оренбургской степи, или у эпирского родника, или на трамвайном кольце, на окраине города, где камень и асфальт уже сменяются деревом и полынью."
В смущении захлопнул я бесполезную брошюру. Гадания не вышло, а прочитанное вдруг показалось мне, честно говоря, высокопарным бредом. Впервые в жизни я, к собственному ужасу, представил себе дядю Глеба не в дымчатом ореоле таланта, но в угаре предсмертной славы - избалованного, лавирующего между собственным даром и инстинктом самосохранения. Какое у него было право на эти проповеди о добре и зле? Не вступился же он за сосланного Розенблюма, не поднял голоса в защиту Коммуниста Всеобщего - клоуна, идейного врага, но все-таки и соратника по экзотерическому цеху. А все эти старухи, выходившие на трибуну на юбилейном вечере, и смотревшие друг на друга с плохо скрываемой ненавистью - разве не морочил он голову всем этим, по его же выражению, невенчанным подругам? (Тут я слегка ошибался - ни одной из "старух" не было больше пятидесяти). Добро, красота, истина - в сущности, какие простые и ясные понятия. Может быть, паскудник Зеленов действительно прав, и отечественную экзотерику стоит защищать от упадочных, от идеалистических тенденций?
"Правота живых всегда превышает правоту мертвых", - подумал я наконец, и встал со скамейки с твердым намерением отправиться домой - поиграть, послушать магнитофон или полистать остальные книги - однако вместо этого шагами медленными и нерешительными вернулся к подъезду Вероники Евгеньевны. Только теперь понимаю я ту бездну унижения почти безотчетного, которой я, словно безымянная пастернаковская женщина, решил вдруг бросить свой мальчишеский вызов. Я миновал пустую булочную, ателье верхней женской одежды с обнаженным безголовым манекеном в витрине, жалкую рекламу витаминов в окне угловой аптеки, я остановился, ясно припомнив, как лет в семь обшаривал карманы отцовского пальто в поисках мелочи - понимая, что слишком много украсть все равно не могу, чтобы пропажа не обнаружилась, а безопасной суммы не хватит ни на мороженое, ни на горсть ирисок, разве что на двадцатикопеечную пачку таблеток глюкозы, странного аптечного лакомства моего детства - кроме того, добытую таким образом мелочь было тратить стыдно и опасно, так что вся она скапливалась у меня в надежном месте - под диваном, в пустой жестяной коробке из-под грузинского чая, с оленем на крышке, - пока месяца через три не была обнаружена недоумевающей матерью. Но стоило домашним отлучиться - в туалет, на кухню ли, на возделывание палисадника - как я, дрожа от страха, подкрадывался к вешалке, завороженный возможностью снова пережить великое торжество от победы над затверженными путями своей детской вселенной.
Примерно такой же страх гнездился у меня в крови, в животе, в позвоночнике, когда я снова нажал на кнопку звонка и оказался лицом к лицу со своей недоумевающей наставницей.
- Я ничего не забыл, Вероника Евгеньевна, - предупредил я ее вопрос. - У меня к вам еще одно небольшое дело. Позвольте мне воспользоваться вашей лирой и венком.
- Хорошо, только ко мне зашли гости, - Вероника Евгеньевна провела меня в комнату и я с ужасом увидал там чинно пьющих чай Георгия, Петра и Марину. Ребята были в дурацкой стройотрядовской форме, а Марина - в сарафане в крупных лиловых цветах, и волосы ее, наконец, уже не лежали узлом на затылке, но были, как и положено, длинны и волнисты. - Вы не помешаете друг другу, ребята?
- Так даже лучше, - я вышел в ванну умыть руки, долго вытирал их махровым китайским полотенцем, а вернувшись в гостиную - не без нарочитой лихости нахлобучил на себя пластмассовый венок и взял несколько разрозненных аккордов на прекрасно настроенной лире, от которой исходил легкий запах старого сандалового дерева.
Аннотация по-русски, - сказал я, - октаметры греческие.
Аннотацию я писал сам, и не без удовлетворения заметил, как Георгий с Петром прекратили ехидно переглядываться, как замерла в своем кресле Вероника Евгеньевна, и с каким веселым удивлением повернула ко мне голову Марина. После положенной паузы я встал с потертого стула, отошел к самой стене, представив себя на подиуме, и заиграл сам эллон - один из лучших, по моему разумению, которые обнаружил я в рыжей тетрадке. Следить за моими друзьями и Вероникой Евгеньевной я уже не мог, да и не хотел - и потому, закончив петь и положив лиру на колени, долго не открывал глаз.
- Ты не попросил у меня туники, - сказала Вероника Евгеньевна каким-то неузнаваемым голосом.
- Я забыл, - отвечал я.
- Не скромничай, - сияла Марина.
- Вы знаете, Вероника Евгеньевна, он за сорок дней в отряде ни словом не обмолвился, что пишет сам - и как пишет! С этими эллонами, Татаринов, надо не в таком венке выступать. Только в сосновом, - рокотал Петр, и в речи его не было ни капли обычной дружеской полуиздевки - лишь восторг и даже, как показалось мне, некоторая почтительность.
Я раскрыл глаза. Все четверо смотрели на меня пристально и тревожно.
- Не стала бы торопиться с сосновым венком, - сказала Вероника Евгеньевна с полагающейся педагогу осторожностью, - однако для твоего возраста - просто поразительно, Алексей. Но почему у тебя в аннотации фотопластинки и очередь за топорами? Фотографы давно пользуются пленкой, а топоры уже лет двадцать пять как есть в любом магазине?
- Это вдохновлено тридцатыми годами, - промямлил я, - газетами, воспоминаниями, рассказами бабушки о провинциальной жизни. Как бы полет фантазии в прошлое. У меня в эллонах, как бы вам объяснить, вообще нет такой уж непосредственной связи с современностью. Прошлое не то что интересней, но вроде бы духовнее, что ли. Я знаю, что вы скажете, - перебил я Веронику Евгеньевну, - что для классиков наше прошлое и было настоящим. Но начинать, мне показалось, проще с того, что более освоено. Разве это преступление?
- Ну что ты, - Вероника Евгеньевна покачала головой, - с таким талантом можно писать о чем угодно. Поиграй нам еще, Алеша.
Осень за моим полуподвальным окном совсем не такая, как в Москве четверть века тому назад: та была сухая, хрупкая, исполненная жалкого шелеста, а эта - благополучная, с густым теплым воздухом, с самодовольными темно-зелеными олеандрами, которые, без сомнения, переживут здешнюю почти бесснежную, дождливую зиму. Темнеет в моих нынешних широтах рано, и мимо окна неспешно прогуливаются по бетонным дорожкам владельцы карликовых пуделей и терьеров с прямоугольными мордами. Спиртное в этом городе поразительно дешево, и на моем обеденном столе столь увесистая бутыль водки, что ее предусмотрительно снабдили особой ручкой. Порожние бутылки я складываю в чулан, а когда они перестают помещаться - перемещаю их в черный пластиковый мешок для мусора, стараясь равномерно перемежать хрупкое стекло старыми газетами, чтобы по дому не пошли дурные слухи о странном постояльце, который сутками не выходит из квартиры, ложится под утро и бреется далеко не каждый день. Несмотря на теплую погоду, вода из открытого бассейна во дворе уже спущена, и хотя за все лето я был там всего однажды, мне грустно - как от любой потерянной возможности.
В начале того сентября, как и за год до него, едва ли не каждый второй звонивший в лабораторию просил к телефону Михаила Юрьевича.
Он здесь больше не работает, говорили подходившие к аппарату таким голосом, что у большинства звонивших отпадала охота задавать дальнейшие вопросы. Напрасно: даже армии стран Варшавского договора, в корне пресекшие чехословацкий ревизионизм, не сумели разыскать доцента Пешкина, и по западным радиостанциям о нем не было слышно решительно ничего - а в те годы, надо сказать, любой морячок с краболовного судна, просивший политического убежища, непременно поминался в выпусках радионовостей. Иными словами, Михаил Юрьевич продолжал свою игру, о которой знали только мы с Вероникой Евгеньевной, и, по всей вероятности, уже гулял по улицам какого-нибудь Страсбурга под совершенно другим именем. Паша Верлин к сентябрю не вернулся в Москву, хотя его стажировка должна была продолжаться еще полгода, и с работы в алхимическом департаменте был, по глухим слухам, уволен за нелояльное поведение в дни вторжения, которые застали меня в Крыму, в компании Георгия, Петра и Марины, точнее же - в довольно пакостной столовой на открытом воздухе, именовавшейся не то "Изабелла", не то "Алый парус" - тут память мне решительно изменяет, что странно, потому что иные детали запомнились мне с фотографической точностью: например, именно борщ, холодный общепитовский борщ густо-фиолетового цвета был в четырех тарелках, которые уронил с подноса Георгий, услыхав из динамика торжественную реляцию об интернациональной помощи, оказанной братской Чехословакии. Буквально помню я и слова, которыми он на всю столовую ответил далекому диктору, однако воспроизвести их в печати стесняюсь. Сразу после обеда мои друзья раздобыли бутылку водки и заставили нас с Мариной пить за несчастных чехов и не менее несчастных словаков, приговаривая, как стыдно в эти дни быть гражданами России. Я, правда, попробовал объяснить Петру, что к вступлению в Прагу уже были готовы войска НАТО, в частности, немецкие, однако он ужасно рассердился и, дыша алкоголем, сообщил мне, что самый отвратительный вид пошлости - это пошлость советская, и если я скажу еще что-нибудь в этом роде, то получу от него, Петра, по морде, несмотря на все мои экзотерические таланты. Марина кинулась на мою защиту, но все обошлось - друзья мои, в сущности, были людьми кротчайшими, и на следующий день все мы по-прежнему играли в карты, купались в море, ловили в сухой траве увертливых марсианских ящериц, а после полудня, изображая из себя настоящих аэдов, разбегались на все четыре стороны, чтобы проводить положенные два часа в день в полном одиночестве. Марина поначалу дулась на этот обычай, однако вскоре привыкла.