«Вы бороду отпускаете, да?.. Можно потрогать?» — выпалила она в объяснение своей дурашливости.
Отшатнувшись от ее руки, он тревожно заглянул ей в глаза и произнес — не очень уверенно, опасаясь подвоха, но и заинтригованный ее странной суетливостью:
«Потрогай…»
Иссиня-черная блестящая поросль оказалась неожиданно мягкой и податливо-скользкой. Она едва только коснулась кончиками пальцев, и куда девалась вся его серьезность. По скорому безудержному смеху нетрудно было понять, что смеется он над самим собой: настраиваясь на свой первый визит, он меньше всего ожидал т а к о г о внимания к своей особе. Спохватившись, мгновенно оборвал смех и указал на дверь: осторожно, оттуда ожет прийти непонимание, а этот зверь никого не щадит. И пока тетка выслушивала, куда смтавить горчичники и чем поить на ночь, Зоя, уже присвоив что-то в нем, слышала свое: от звука его голоса, нарочито нечастых поглядываний в ее сторону исходило понятное ей одной.
Они расстались заговорщиками, не зная толком, в чем состоит заговор. Такие встречи-заговоры, без терний на пути к согласию, когда с первой минуты проникаешься беспрепятственным влечением, напоминают захватывающую книгу, из которой вырваны первые главы: названия нет, действие начинается с середины, но стоит заглянуть — не оторвешься.
Как истинный заговорщик, она проживала дни в беспокойном ожидании сигнала к действию. У нее учащенно билось сердце, когда она поднималась в горенку — там витал его дух: прикрой глаза, затаи дыхание и услышишь запах влажной шевелюры, почувствуешь шелковистую щетину на плоских щеках.
Несколько раз в предвечернюю пору ей удалось попасться ему на глаза — когда он шел от железной дороги. Здороваясь, они улыбались как бы с напоминанием о том, что известно только им двоим. И при этом жадно всматривались друг в друга, стараясь прежде всего уловить вот это желание напоминать — как убедиться в преданности.
«Здорова?»
«Да, спасибо!»
Ей не спалось по ночам, «скучало сердце», да и ночи были совсем не для сна — светлые, манящие. Изливаясь в окно горенки, лунный свет прихватывал по пути и четко пропечатывал сначала на шахматном столике, потом на полу верхушки елей. Устав лежать без сна, она поднималась, подходила к окну, надевала на себя разлапистую тень и, глядя в сторону дачи со шпилем, придумывала свидание… И так вжилась в придумывание, что все сложилось само собой. Он в очередной раз справился о здоровье, а ей показалось, что в нем пропадает желание улыбаться с напоминанием!
«Завтра утром заболею!» — объявила она, вспомнив, что тетка собралась на собачью выставку.
«Почему завтра утром?»
«Вам будет некогда?..»
Какое это было жуткое счастье — ждать его! И потом, как сквозь огонь, шаг за шагом приближаться к тому, что знаешь и не знаешь!..
Он был умницей, доктор Володя. Несмотря на скрытность, на свидания только по ночам, в великой тайне от дачного народа, их недолгая любовь (он ждал направления и вскоре уехал) была безоглядной. И все-таки скольких волнений стоило каждую ночь — по окончании телепередач, когда тетка ложилась спать, — с бесконечными предосторожностями покидать горенку, выбираться во двор через кухонное окно, красться к забору, потом — вдоль забора от одной лунной тени к другой — до большой дыры на пустырь, и там, на полусгнившей скамье у пожарного сарая затаившись, унимая ухающее сердце, ждать, глядя, как бегут мимо Володиной дачи напитанные лунным светом полупрозрачные облака; вздрагивать от глухого звука чьих-то шагов, от вспыхнувшего огонька, сжиматься и холодеть от погибельного шелеста скользнувшей над головой птицы и, как в награду за страхи, прижаться, наконец, к нему и, тихо смеясь от радостного озноба, рассказывать о встрече с кошкой на кухне: «Она от меня, я от нее!..»
Если потом были другие, то, конечно же, потому, что был Володя. Осознавшему свою красоту гадкому утенку хотелось праздника. А праздника не было. Нет праздника в ночевках по чужим квартирам. Как ни принимай чужие кофеварки, чужие лежаки, чужие стены за непреложное в антураже богемы, как ни уверяй себя, что разудалость твоя не в ущерб душе, придет время и ты поймешь то, что ясно было еще прапрабабушкам: бабья простота во сто крат хуже воровства. Чужие квартиры, это еще посвященные в твою жизнь и почитающие себя вправе судить о ней — Плахова, например, которой отец купил кооперативное жилье.
Истина приходит вместе с человеком, даже если это не Христос. До Нерецкого все на свете было проще, и ей сначала не верилось, что он и в самом деле такой, каким кажется — уравновешенный, благовоспитанный… Таких нет. Такими давно даже не прикидываются. Но он был таким, каким был, и рядом с ним одолевала тоска по чистоте.
«Он не глуп, и у него правила», — скажет Плахова после знакомства с Нередким.
Вот именно. И первая ночь в его квартире прошла по его правилам. Это так же верно, как и то, что попала она к нему, потакая своим правилам — увязалась за развеселой компанией, прекрасно зная, что в общежитие в такую поздноту не попадешь, во всяком случае благоразумнее не пытаться. Как тут было не принять не очень настойчивого приглашения… заурядного малого, знакомство с которым окончится завтра утром; она входила в его квартиру на правах главного действующего лица, чтобы затем почувствовать себя подобранным на улице чумазым подростком, которому если и говорят «вы», то в силу привычки.
«Спать будете здесь, за этой дверью — ванная, тапочки в прихожей… Вот вам полотенце, а мне, извините, надо выспаться».
И в самом деле: к тому времени, когда она, облачившись в его пижамную куртку, вышла из ванной — разнеженная, благоухающая каким-то мудреным шампунем — Нерецкой уже притих в маленькой комнате. Нерешительно войдя «к себе», она увидела просторную спальню, большую кровать, светящуюся белизной за гостеприимно откинутым одеялом, и оробела… Сюда ли ей?.. Кровать светлого дерева, такие же бельевой шкаф, стулья, туалетный столик, ширма-складень, расписанная японскими картинками, — весь этот гарнитур почти дворцовой красоты попросту отпугивал.
Благопристойно уложив себя в белоснежное лоно, она подтянула одеяло к подбородку и замерла, невольно прислушиваясь к тишине: не очень верилось в ее непогрешимость… И потом эти покои. Они подавляли, царствовали, подразумевали безропотность в гостях, которым по ночам некуда деваться. Но прислушивалась недолго: уж очень нежила постель, и сон наплывал как хмельной дурман, от которого тело сладко умирало.
И было пробуждение — как рождение в сияющей купели — в тепле и слепящем свете бьющего из окна солнца, с чувством не случайной гостьи в незнакомом доме, а вернувшейся в родное жилище! Позади долгие докучливые годы в чужой стороне, она возвратилась туда, где ее баловали, где она росла любимицей!.. Чувство, совсем незнакомое для ее прозябающей души, — не любовница, не возлюбленная даже, а любимица!.. Люди просыпаются знаменитыми, она проснулась счастливой.
Так и лежала — залитая светом, распираемая выдумками, чуть не всерьез поверив, что все так и есть, что судьба устыдилась и вернула ей должное, — пока не вспомнила во всех подробностях, ка́к очутилась в этой комнате, этой кровати. Поскорее натянув «лягушачью кожу», она подошла приоткрыть дверь — чтобы показать, что к ней «уже можно», и увидела записку, пришпиленную на высоте глаз: «Завтрак ищите в холодильнике. Будет желание — забегайте».
Как же так?.. Она что же, одна в квартире?.. Подстрекаемая любопытством девчонки, торопящейся извлечь побольше из своей безнаказанности, потихоньку пересекла коридор и вошла в гостиную, куда заглянула ночью лишь краем глаза. Окна здесь выходили на северную сторону, но сумеречность как-то особенно приличествовала убранству — массивной резной мебели, бесконечным рядам книг с золотыми «затылками», большому живописному женскому портрету, россыпи старых акварелей в простенках между окнами… В дальнем правом углу, за светло-зеленой с золотом портьерой белела узкая дверь, за которой оказалась еще комната, чуть не вся заставленная турецкой тахтой, обширным письменным столом, украшенным бронзой Лансере, и книжным шкафом красного дерева с лежащей на нем виолончелью в черном футляре. Картина над тахтой — женская фигурка в длинном светлом платье, написанная, казалось, не красками, а лунным светом и блеском серебра, — придавала комнате какое-то загадочное содержание, невольно думалось о том, кто видит ее каждый день. Зоя даже взобралась на тахту, чтобы прочитать имя художника, написанное бронзовыми буквами: «Розальба Карргера».
Всколыхнувший тишину бой часов, будто живой голос, заставил вздрогнуть. Шагнув к двери, она так и простояла возле нее, пока словно бы и не по комнатам, а издалека, над городом, дрожа, прокатывался минорный гул колоколов — как суровое напоминание о чем-то или призыв к чему-то.