Так стань ими! Стань одним из них!
Прими рабский вид и обойди, вдоль и поперек, сию нищую землю. Подивись на роскошь. Поплачь, избитый, в подворотне. Разверни котомку и поешь из горсти, сгорбясь над вымоленным хлебом, у гранитных ног памятника, на железой решетке, откуда валит теплый подземный пар. Дрожи от холода в лютых зимних поездах, где вонь и матюги, а пьяный проводник кричит, больно пихая в бок фонарем: «Чего разлегся здесь, паскуда, тюрьма по тебе плачет». Стань таким, как мы! Сделайся нами! Чтоб мы могли поглядеть тебе в лицо, как в зеркало. И кивнуть: «Да, он один из нас. Теперь он знает, что почем. Да, мучительно Распятие! Врагу не пожелаешь подобного страдания. А быть распяту каждый день — не мучительно?! Быть биту на каждом шагу, куда ни ступи, — не больно?!»
— …и вот, Ксения, я шел везде. Я исходил все. Ноги мои в рубцах и шрамах. Как приятно было, когда ты мне их мыла, купала. Я чувствовал себя ребенком. Есть у тебя дети, Ксения?
Она опустила голову.
— …значит, будут. Может, они будут умирать, тогда не плачь. Знай: ангелами станут они. — Он указал рукой на летающих под закопченным потолком пельменной ангелов. — Я хочу, чтоб у тебя были дети. Женщина без детей — сосуд скудельный. Баба должна рожать. От любимого. В любви красивые дети бывают. Ты любишь кого, Ксения?
Она склонила голову еще ниже. Подбородок уперся в синий крест в яремной ямке.
— Я люблю… я люблю…
Ее лицо сморщилось, и дикие, неудержные слезы заструились, зашелестели по ее впалым щекам, полились сумасшедшим потоком, соленым водопадом, унять их было нельзя, не надо, пусть бы так всю жизнь и текли! Рот перекосился, прорези морщин исказили чистоту лба, и вся она вмиг стала старой, жалкой и бедной, и беззащитной совсем, и тяжело больной, и немой и глухой от страдания, от невозможности вымолвить, признаться, вылить наружу — последней слезой — горячую правду.
Скажи, Ксения, Богу своему правду! Скажи! Стыдно?! Нельзя так, как ты?! А где оно написано в законе, что можно?! Кто — тебе — запретил?!
— …я люблю… всех…
Нищий, блеснув улыбкой, обнял ее и притиснул к себе.
— Всех нельзя любить. Всегда есть кто-то один, кого любишь больше всех, — радостно смеясь, наставительно сказал он, и его ладони прожгли Ксеньину спину. — Ты любишь меня?
Ксения молчала.
Нищие весело и отчаянно пировали вокруг них.
— Больше всех?
Ксения молчала.
КОНДАК КСЕНИИ ВО СЛАВУ ГОСПОДА ЕЯ
…Что мне сделать, чтобы доказать Тебе мою любовь? Ничего. Недеяние — это свет и чистота. Свет и тишина. Любящие не вырывают друг у друга сердца с корнем, не режут друг друга клятвенными ножами, чтобы первобытно смешать крови. Ты, нищий, совершил круг по моей земле. Ты обнял ее ступнями своими; и я совершила круг жизни, назначенный мне, и в затхлой пельменной, на излете Армагеддона, мы встретились. Почему Ты так глядишь на крест на моей груди? Не пялься. Ну да, ты узнал. Мне Твоя мать подарила. Может, Ты с ним в детстве играл. Лежал в дубовой люльке и играл, а мать подвешивала его на путанку бечевок, на кусок сети, которой Твой отец ловил в Тивериадском озере крупную рыбу. Ты любишь жареную рыбу?.. Я забыла. Ты печеную любишь. Мы с Тобой добредем до Волги. Заночуем в сторожке на берегу. Я знаю, как готовить рыболовецкие снасти, я сибирская девчонка, хулиганка. Я в холодном море купалась. Выловим стерлядку, сазанов, судаков. Ершей надергаем. Тройная уха самая лучшая. Рыба будет блестеть под звездами, под розовой Луной оранжево-медными, сливочно-серебряными боками. Я хорошо и ловко чищу ее. С хвоста к жабрам, живенько, — живую-то, а жалко. Жалко все живое. Холодная кровь, горячая, — все равно. Рыба. Возьми. Поцелуй ее. Вода в котле на берегу, на песке, уже кипит. И соли я бросила не горсть, а пригоршню. Уха, наша уха. А хочешь, запечем. Разгребу золу от костра. Уложу бедных рыбин в горячую землю, в желтый песок, носами на восток. Пусть молятся рыбьему Богу своему. Да они Тебе молятся. Все живое молится Тебе. Не загордись. Лук и чеснок уже булькают в проржавленном котле, а вот и ветка укропа. И мертвая рыба мирно спит в горячей золе, в сыром песке. Много земель я видала: и Землю Чудскую, и Землю Даурскую, и Енисей и Байкал, и Охотское море, и Урал-камень, а слаще, чем из желтой Волги, воды не пила. Я тоже землю исходила, ступнями исследила, вымеряла. Костер догорает. Луна — лепешка из печи — катится Тебе в ослепшие руки, налегает на летящую птицу лица. Ты положил в уху морковку? Какое сумасшествие — знать, что Ты живой, что Ты добрел ко мне через века и земли. А я еще отворачиваюсь. Чванюсь. Собой выхваляюсь. Я пятки Твоей не стою. Выкопай рыбу из золы. Понюхай, как печеным, сладким пахнет. Видишь, как мучительно она запеклась — красной коркой покрылся хребет, потемнели яркие плавники, обуглились ребра и жабры. Вот она и ушла из веселой жизни нам в пищу, стала простою едой, огрызком, оглодком. Стала нашей минутной силой, нашим чревным наслаждением. А мы ей даже спасибо не сказали.
Возьми мое лицо в Свои руки. Благослови меня. Покрести меня сухим пламенем Твоих губ. У женщины нет ничего в подлунном мире, кроме мужчины. Все мирское отходит. Умирают многажды возлюбленные. Остается один. Давай разденемся догола и войдем в реку, и поплывем, как две большие рыбы. Мы их убили и съели — мы сами станем ими. Мы будем рыбы Левиафанские; мы станем рыбы Иерусалимские, Налимские. Черная, синяя, лиловая вода будет темно и сладко виться струями и слоями вокруг наших рыбьих белых тел. Режь воду головой, кувыркайся в ней, бей хвостом. Мы теперь навсегда рыбы, и мы не утонем. Мы можем дышать водой. Ну, вдохни. Это так просто. Ты не боишься смерти. Ты же не боишься смерти. Это она боится тебя и любит. Сплетемся в воде! Крепче обними меня. Крепче. Давай нырнем. Уйдем глубоко и вдохнем воду. Она забьет легкие. Вольется в жилы. Я закричу под водой, крик умрет, не родившись, и стану выталкивать из себя воду. Держи меня. Не отпускай. Мы все равно умрем вместе. Я знаю это. На Кресте ли, в огне, в воде — все равно. Страшно, когда забивает легкие, так, что не вздохнуть. В утробе матери мы были в воде, и мы дышали водой. Мы плавали в материнском животе, и нам снились рыбьи сны. Мы видели видения. Ни за что их не вспомнить. Мы жили в смерти. Мы плыли внутри смерти. И нам это нравилось. Почему же сейчас мы не можем вернуться в ее лоно без мучений?! Как это больно, как страшно, когда дышишь водой! Авва Отче. Я не хочу, чтобы больно. Держи меня. Держи меня крепче. Я хочу умереть вместе с Тобой.
ПРОКИМЕН КСЕНИИ НА ПИРЕ, ГДЕ СИДЕЛА ОНА ВПЕРВЫЕ С ГОСПОДОМ ЕЯ
— …я обещаю тебе, что так оно и будет.
Я пожала плечами. Рыжие и серебряные волоски в его бороде светились, переплетаясь. Сколько веков продолжался пир? Как весело здесь было! Как жалко уходить. В щиколотках моих начинался знакомый зуд. Пятки хотели щупать и мерить дорогу. Пока мы сидели на скамье и таращились друг на друга, подбежал чернявый курчавый пацан и украл с ноги Спасителя, перекусив зубами, нитку перловичных бус, дары слепых речных беззубок.
Я не знала, сколько мигов или столетий здесь назначено нищим праздновать свой праздник. Внимательно вглядись в лица! Состарились ли они за столетья, покуда ангелы лили водку в стаканы? Лица неизменны. Жизнь в них заморозилась, застыла. Так не бывает. Это страх. Это страшная мысль, и я ее оттолкну от себя, напрягу мышцы.
ОНИ НЕ СОСТАРИЛИСЬ. ОНИ НЕ БЫЛИ ЖИВЫЕ.
ИХ ДАВНО НЕ БЫЛО НА СВЕТЕ.
Где я? На пирушке. В пельменной. Сегодня какой день? Нигде — ни на стене, ни на людских запястьях — нет часов. Счет времени выдуман, чтобы обмануть себя. Их всех, жующих и смеющихся здесь, давно нет на свете, и я — на той пирушке, откуда не возвращаются. Старик на лавке слева от меня, прочитав мои мысли, приблизил мохнатый рот к моему уху и просипел:
— Не пытайся догадаться, где ты, дурочка. Узнаешь — содрогнешься.
Я и обрубила догадливые мысли. Долго ли умеючи. Мы стали балакать со стариком о веселых вещах: о засолке помидоров, о хлебе — как дорого он стоит, на гроши не приобресть, и как мало его подают, о золотоносном песке, что на далеких северных реках, о косноязычных зловредных внуках и о всякой всячине, и я заболталась со старым нищим и не заметила, как место на лавке, на гладкоструганной скамье справа от меня опустело.
Я ощупала застылой рукой скамью. Там, где он сидел, дерево еще сохраняло тепло. В тазу с серой мыльной водой просвечивали через грязную муть два, три розово-желтых перла, упавших с нитки. И еще некто плавал в тазу, всплескивая, разбрызгивая воду, ловя воздух крототным ртом. Существо. Живность. Кто подбросил? Кто насмеялся…
Я наклонилась, зеркало тусклой пенной воды отразило мое зареванное лицо. В тазу, где я, обмирая от счастья, мыла ноги Спасителю, умирая от ядовитых пузырей, плавала, металась, раздувая жабры, ловя ртом смертельный земной воздух, маленькая, прозрачная насквозь рыбка-голомянка.