Однажды я наблюдала, как он погнался за курицей — так хозяин лавки с проклятьями несется по торговым рядам вдогонку беспризорнику, стянувшему у него из-под носа орех или пряник. Хвост был развернут, как хоругвь, и все глазки на нем переблескивали фиолетово-синим, иззелене-желтым, пунцово-черным огнем…
По весне городок проходит все стадии театрального преображения. Первыми вступают средиземноморские акации, цветущие нежным, каким-то милосердно-сиреневым цветом. Целые улицы засажены у нас этими деревьями; на исходе апреля и весь май они сбрасывают цветы, как перья, по городу разносится сиреневая вьюга на хвосте весеннего ветра, и сиреневый мусор скапливается в углах дворов и подворотен — в нашем раю вообще довольно мусорно…
В мае же просыпаются розовые и белые олеандры, медленно приоткрывающие цветки, обрамляющие — над заборами — огромные изысканные кактусы, слепленные из больших колючих оладий.
Особый выход у бугенвиллей.
Нигде не встречала я такого разнообразия оттенков цветов бугенвиллей, как здесь. В Италии и Испании видела только чернильно-лиловые. Наши чародеи-садовники вытворяют с бугенвиллеей черт-те что! Алые, розовые, белые, палевые, бордовые и — особый изыск — декадентского солнечного цвета «само» кусты переплетаются с простонародно вишневыми в тесном надзаборном объятии, пышной цветной пеной выкипают из дворов на улицы, сбегают вниз по желтым и розовым стенам иерусалимского камня.
В середине же мая коротко вспыхивает пунцовыми пальчиками, растущими как бы из одной ладони, хрупкое экзотическое дерево на верхней лужайке. Недели две оно растерянно красуется перед грузчиками, затаскивающими в «Дешевку» картонные коробки с бутылками колы и пепси, и напоминает диковинную японскую принцессу на улице деревни Иваньково, густо застланной подсолнечной лузгой.
Кстати, подсолнухи у нас тоже растут.
Подобно вездесущим журналистам на кинофестивалях, наш весенний фестиваль сопровождают и комментируют независимые господа удоды, в черно-белых полосатых сюртуках, — гребенка на высокомерной голове в сочетании с длинным прямым клювом напоминают штопор. Прилетают они поодиночке, но однажды мы застали на лужайке трех таких оживленно беседующих господ. «Смотри, пресс-конференция…» — сказала я псу…
…Ну-с, а между тем солнце теряет невинность младенца, быстро взрослеет и матереет, и сатанеет с каждой минутой, зудит и жалит, и к концу прогулки мы уже плетемся, выбирая теневую сторону, мимо синагоги «Шатер Габриэля и Рафаэля», мимо ее, насквозь прорезанной светом, прохладной утробы, где качаются спины молящихся в графически белых, с черными полосами, талесах…
Затем до вечера опускается занавес… вернее, падают жалюзи на окнах.
Это — Время Солнца…
…Давно выпит кофе, и идет работа, ноутбук ворчит, подзаряжаясь…
В полдень со стороны Елеонского монастыря глухо накатывают прохладные и глубокие колокольные волны, словно бьет корабельный колокол под водой, — христианская сестра здесь младшая, она тиха и затаенна…
Мой пес мохнатым ковриком валяется под письменным столом, изнемогая от жары… Жара, жара, жара… И это конец мая! А чего ждать в июле?! Что будет с нами в августе, о боже, что будет с нами в августе?!
Когда замирает колокол Елеонского монастыря, сверху улицы доносятся урчание старой колымаги и высокий полустон-полупение, дрожащее в мареве жары:
— А-а-аль-те-захи-и-ин!!!
Интонационно это напоминает песни из индийских кинофильмов, только жалобней, жалобней и выше, звук вьется серпантином и обессиливает на вершине стона:
— А-а-аль-те-за-хи-и-ин!!!
Это «алтэзахен» — попросту старьевщик-араб. Вообще-то «алтэ захен» в переводе с идиша означает «старые вещи». Когда-то, лет восемьдесят-пятьдесят назад, вот так по улицам разгуливали еврейские старьевщики, охотники за барахлом, подержанными вещами, старой обувью… Сейчас эта прибыльная профессия перешла в руки арабов, вместе с привычным воплем, перелицованным, как старье, на арабский лад.
Минуту спустя вопль приближается, вот шаркают подошвы по тротуару, наконец серенада оглушает нас непосредственно снизу, прямо из-под нашего окна. Но нас не обманешь, нет. Нас уже не трогают фальшивые жалобы мнимого бедняка, владеющего процветающим бизнесом.
— А-а-аль-те-за-хи-и-ин!!!
Нет, проверено: не хочет он ни старой одежды, ни старой обуви, ни старой табуретки. Это модернизированный старьевщик.
— Комбайн есть? — спрашивает он. — Стиральная машина? Компьютер? А что у тебя есть? Только старые вещи? Нет, мне не нужно старье…
Заслышав знакомый крик, мой пес срывается с места и с проклятьями бросается к окну. Прочь, прочь отсюда, бездельник, не на тех напал!
…В середине дня жара становится плотной и вязкой, движения замедляются, компьютер одышливо всхлипывает, пыхтит, просит перекура… Да и мы нуждаемся в некоторой паузе. Недаром на Востоке и в странах Средиземноморья вершиной дня, благословенным привалом, всегда была сиеста. Движением «мыши» трудяга-компьютер отсылается в сон, да и мы плетемся к дивану, прикорнуть на часок, забыться, отдаться душной летаргии…
…Из дремы нас выманивает легкий свист, и не свист даже, а дуновение невидимых губ… Таким втягиванием струи воздуха фокусник вызывает кобру. И вот зловещая плоская голова приподнимается над краем корзинки, свист уплотняется, в дело вступает флейта, ее однообразный тянущий, завораживающий звук несколько мгновений стоит в тишине, как маслянисто-черный стебель кобры… И вдруг взвывает свора собак! Рычание, кашель, визг доносятся со стороны балкона, одновременно из-под опущенных жалюзи в спальне утробно воет обиженный бас какого-нибудь прохожего беса, которому вторит вой шакала.
Спать уже невозможно, ибо наступило самое смутное, самое беспокойное время дня.
Это — Время Ветра.
Это время настоящего хозяина Иудейской пустыни — небольшой, в сущности, местности, породившей три великие религии. Ветер — вот кто их породил. Ибо Всевышний говорил с пророками утробным и яростным голосом ветра. Ибо музыка и ярость здешних ветров, их сложнейшая партитура навевали древним пастухам сюжеты всех наших мифов и легенд. Это не дьявол, а ветра соблазняли Иисуса, «подступались» к нему, изнуряли слух, и без того изможденный пара́ми пустынных галлюцинаций…
…С наступлением сумерек ветры стихают. Холкой жеребенка чернеет роща на Масличной горе; извилистая, голубая днем вена Вади-Эль-Хот — древнейшей дороги паломников из Иерусалима к Мертвому морю — начинает пульсировать огненным кровотоком несущихся машин и грузовиков. Ряды фонарей, унизывающие змеиные ее кольца, теплеют и наливаются электрическим медом… Скульптурная луна, вылепленная из алебастра чьими-то холодными пальцами, напарывается на клинок колокольни Елеонского монастыря… И на горах Иерусалима в непробудной черноте одинокой ночи вскипают на горизонте, восходят пузырящимся паром сине-желтые озера праздничных огней.
Открывается новое кафе у Дома Голого — крошечное помещение с антресолями, на которые ведет спираль крутой деревянной лестницы. Помещение затоплено апельсиновым светом и с улицы выглядит так уютно, что хочется зайти и непременно заказать там чашку дорогонького кофе.
Тем не менее на выезде у блокпоста голосуют стаи подростков: несмотря на то, что город благословляет каждого, кто стоит во вратах его, подростки и молодежь каждый вечер рвутся из нашего рая в Иерусалим, чтобы куролесить там до утра по дискотекам и пабам.
Напротив, через ущелье, в головке минарета соседской Аль-Азарии загорается зеленый глаз-фонарь, такой же — в деревне Абу-Тур на Масличной горе, и до рассвета хищные глаза минаретов стерегут округу…
…Это мой мир, я придумала его сама, и всех вокруг усердно превращаю в его обитателей: семью, друзей, соседей, своего пса. Это текучий сверкающий мир, отмытый в семи водах моего воображения, очищенный от мусора подворотен, процеженный сквозь белесый налет хамсина на воспаленном нёбе нашей прихворнувшей Вселенной…
Изо дня в день, точно как солнце выпрыгивает над псевдоримской аркадой нашего «каньона», так и в моем кабинете отщелкивается крышка плоского ноутбука и на пустынный экран медленно восходит картинка мира. Как солнце совершает небесный цикл, закатываясь за Масличную гору, так и мы с моим псом проходим все стадии времени дня, и это размеренное существование помогает трудолюбивой мысли торить свой путь, не отвлекаясь на пустяки.
Но наступает в конце концов день, когда закончен роман или повесть, и сонная тишина утра раздражает и томит, розовые кусты олеандров кажутся пошлыми, юмор охранника в супермаркете — идиотским, крик муэдзина приводит в бешенство, хищный глаз минарета ощущается прицелом миномета, а в безмозглого красавца-павлина хочется запустить чем-нибудь, чтоб он заткнулся… Вообще, тесно… Теснит в груди, в плечах, зачем-то покупаешь новые кроссовки, хотя старые, в которых исхожены Рим и Амстердам, еще ого-го!.. Поглядывая друг на друга, мы с мужем замечаем, что в Гранаде сейчас, пожалуй, совсем не жарко, а в Брюсселе — так просто прохладно…