Как подобает русским, к тому же самому неистовому и твердому виду русских — сибирякам, — сибирские панки тотчас же нашли в тексте первой нашей новорожденной газеты ошибки. Летов стал строго вычитывать тексты и укорять нас с Дугиным, утверждая, что грамматические ошибки оттолкнут от нас перспективных сторонников. Ярко вижу эту картину в воображении. Строгий Егор похож на раскольника-начетчика. Простые очки, острый нос, борода. Сидит на стуле и тычет пальцем в газету. Я в свою очередь защищал ошибки в газете, аргументируя это тем, что газета — вещь скоропортящаяся, ошибки, если кто и заметит, нам простят. Понятно, что мы не газета «Правда», в которой в советские времена служили чуть ли не двадцать корректоров. Наша эстетика такая, что мы даже намеренно должны, может быть, делать ошибки. Летов злился.
— Ты, Эдуард, не прав. Мои фанаты — начитанные люди… бу-бу-бу-бу.
С Дугиным мы переглядывались, дескать, этот сибирский панк создаст нам проблемы.
— Егор, я выпустил уже книг тридцать на русском и, может быть, сотню на иностранных. Во всех мною были обнаружены ошибки.
Егор все бубнил. Мы вышли на улицу, мы шли близко к Савеловскому вокзалу. Стали считать наши деньги, их не оказалось много. Купили сосисок в пластике, водки и поехали к Дугину, единственному, кто обладал квартирой. (Я жил в это время у метро «Академическая» в квартире без телефона.) Наташа Медведева попрощалась с нами, поехала к своим музыкантам. Через полгода мы расстанемся. Доехали мы в составе: Дугин, его жена и брат жены, Андрей Карагодин, Костя Чувашев, два сибирские панка Летов и Манагер, я и Рабко.
Мы ели склизкие жирные сосиски под водку, чувствуя историчность случившегося. Я, как бульдог, раз вцепившись, намеревался издавать газету не разжимая челюстей, несмотря на то, что я был тогда беден как никогда в предыдущие пятнадцать лет. Летов же не унимался с ошибками. Утверждал, что над нами станут смеяться. Чтобы он прекратил эту тему, я предложил ему делать корректуру, если он этого хочет. Умолчав о том, что технически мне самому эта идея представлялась неосуществимой. Ведь интернета тогда еще в России не было, а письма в Омск шли месяцами. Летов сказал, что да, он будет нашим корректором. Добившись решения волновавшей его проблемы, он успокоился. Эпизод этот закрывается моей памятью: я вижу, как уходят за дверь юноши Чувашев и Карагодин.
Егор оказался никаким организатором. Мы не ожидали, что он будет распространять «Лимонку» в Омске, однако при его авторитете он мог найти людей, которые бы это делали. Но он нашел лишь людей, которые (даже и не всегда) забирали «Лимонку» на вокзале у проводников и складывали себе под кровать. Когда впоследствии я узнал об этом, я был дико зол. Идол или нет, но Летов должен был нести, как и мы все, как и я, часть нашего креста, хоть его край. Партия была еще горсткой интеллектуалов, все люди были на счету. Я ведь не гнушался тем, что сам ездил получать «Лимонку» в Тверскую типографию на случайных разбитых автомобилях, привозил газету к себе всю зиму с 1994-го на 1995-й. Потом из моей конуры я развозил ее на себе по распространителям (слава богу, распространение большей части тиража брала на себя в те годы фирма «Логос-М»). Развозил на метро! Четыреста газет в одной руке, четыреста в другой. Я мучительно путешествовал по городу, развозя наш товар мелким распространителям. Я же получал выручку. Я был всё: и главный редактор, и бухгалтер, и владелец, и грузчик, через полгода я еще стал сам выклеивать макет газеты. Я был artist не менее значительный, чем Егор Летов. И меня злило, что Егор не отдает столько времени нашим детищам — газете и Партии, сколько отдаю я.
Нужно принимать во внимание то обстоятельство, что я только в марте 1994 года окончательно вернулся к моим родным печенегам — к русским. До этого я провел двадцать лет среди деловых янки и тогда еще бодрых французов. Я гордился, что таскаю на себе газету, я помнил миф о том, что Хью Хэфнер сам развозил первые номера «Плейбоя» на велосипеде. А мои родные печенеги хотели больше беседовать о православии и об ошибках в тексте газеты. Впоследствии я прагматично смирился с тем, что доля контрибуции моральных и физических сил отцов-основателей газеты оказалась неравна. Дугин, например, ни разу ни рубля не дал на «Лимонку», хотя он обязан газете первоначальной раскруткой своей личности. Я продолжал напрягать жилы, а они не чесались, мои сотоварищи: отцы-основатели (исключая Рабко, этот честно нес службу, пока не устал).
Ярко, грубо, мрачно, в диких криках предстает следующий эпизод: концерт Летова в ДК Бронетанковых войск. Бетонная мрачная коробка окружена слоями милиции и ОМОНа. Я прибыл на концерт на час раньше, но Летов был уже там, заперся с музыкантами в гримерке. А мои нацболы как раз вешали высоко над сценой огромное наше полотнище: 2x4 метра. Красное, с белым кругом и черным серпом и молотом, ныне запрещенное. Я протиснулся в гримерную. Там нервничали и заливали нервы водкой из горла. Егор был просто невыносим. Гримерная была наполнена, помимо музыкантов, большей частью некрасивыми, но острыми, как бритвенные лезвия, девушками. Я поговорил с ними по-человечески, не на жаргоне и без тени насмешки. Они, я увидел, сразу потеплели. Одна сказала мне:
— Как тебе, Эдуард, удается так классно выглядеть, и живота у тебя нет. — Она вздохнула. — У Егора вон живот наметился.
— Не может быть, — возразил я. Но понаблюдал за Летовым, менявшим места и позы в гримерной. Действительно, под черной tee-short «Гражданской обороны» у Летова в каких-то разах проглядывала выпуклость на брюхе.
— Пьет, — сказала мне мужеподобная девица в кожанке. — Много, — и вздохнула. — Ты бы, Эдуард, посоветовал Егору спортом заняться. Он тебя послушает, он тебя уважает.
Со временем я вспомнил мои русские знания о русских людях, притупившиеся за двадцать лет отсутствия среди них. Я вспомнил, что даже самые талантливые, да и гении среди них, все равно русские. Егор оборудовал себе в квартире своего отца комнату, превратил ее в студию записи, обил стены войлоком. За исключением поездок на гастроли, вся его жизнь протекала там, в четырех стенах. В последний год жизни он сумел купить себе отдельную от отца, члена КПРФ, квартиру на окраине Омска, но и там он продолжил тот же нездоровый образ жизни. От чего он и умер в возрасте сорока четырех лет. У него был твердый разум сухого старовера и начетчика, как я уже упоминал. Например, политические пристрастия последних пятнадцати лет его жизни были твердо красными. Вначале они такими не были, но я в тот период его жизни до тридцати его лет, его не знал. Я думаю, он нащупал свои настоящие, унаследованные от природы и от родителей, красные политические взгляды только годам к тридцати. Собственно, большинство ищущих граждан находят свои истинные политические взгляды именно в этом возрасте.
— Больше красного, Эдуард, — просил он меня, когда речь зашла о необходимости сформулировать программу Партии.
Тогда в ДК Бронетанковых войск меня выпустили на сцену после того, как Егор исполнил несколько своих композиций. Сообразив, что никакие связные речи собравшиеся в зале панки слушать не смогут, я стал швырять в толпу односложные предложения и фамилии русских героев.
— Россия всё, остальное ничто! Калашников! (вопли восторга) Стечкин! (вопли восторга) Дегтярев! (вопли восторга). — Закончил я чем-то вроде: — Вся власть НБП! — Но вопли восторга все равно были, несмотря на то, что две трети людей в зале не знали, что есть НБП, и флаг наш был вывешен на публике впервые.
1994-й и 1995 годы были временем моих и Дугина попыток сблизить между собой радикальную оппозицию двух типов: коммунистическую — Анпилова, и националистическую — Баркашова. Только что созданная НБП служила добровольным посредником между этими крыльями. Крылья были непослушные, гордые, хвастливые и плохо управляемые. Неразумные и капризные. Летом 1994 года была созвана нами «Конференция радикальной оппозиции». Не очень удачно. В последний момент Анпилов не доехал до конференции (ее место проведения под давлением фактора трусости менялось три раза. Соглашение о зале первоначально было подписано с Московским университетом, потом с владельцами зала в Курчатовском институте, а прошло и вовсе в третьем месте). Летов тогда надолго застрял в Москве, потому он оказался сидящим на сцене в президиуме вместе со мною, Дугиным, Рашицким — пресс-секретарем Баркашова (сам Баркашов не явился, узнав, что не явился Анпилов). Существует историческая фотография.
В 1995 году Летов долго проживал в Москве, потому этот период был моментом наибольшего сближения с ним. Мне уже тогда стало понятно, что в своем Омске Летов быстро обрастает ракушками предрассудков, что в Москве с нами он доказывал несколько раз свою кипящую современность и что, если бы Летов перебрался в Москву, он размышлял бы вровень с нами и так же быстро, как мы. Но перебираться в Москву Летов не высказывал желания. Только раз, я помню, мы затронули эту тему, стоя за киоском у метро Ленинский проспект — я, Летов и Дугин. Мы возвращались от Баркашова из его квартиры на улице Вавилова. Мы бывали у Баркашова не раз. И всякий раз, выходя от него, осуществляли один и тот же ритуал: расхаживали по пустырю за киосками и подытоживали встречу.