Минут через сорок, выскочив из метро на «Площади Ногина», дико удивляясь сама же себе, почему же она не добежала или, даже, скорей, зайцем на троллейбусе не доскакала сюда сразу же, утром, с вокзала — настолько само собой разумеющимся показался теперь ей маршрут — она, запыхавшись, взбиралась на ту самую, крутую горку, над Солянкой, куда водил их Склеп. Продефилировав до этого по Архипова — стараясь выглядеть так, словно быстрым шагом идет мимо по делам, — а, в момент, когда поравнялась с синагогой, как будто совершенно случайно быстро взглянув на колонны (под портиком, впрочем, никого не оказалось) — войти туда, памятуя безобразие с носовым платком, и интриги с раздельной женско-мужской молитвой, одна не решилась.
Цвета на небе уже подтаивали, оплывали, мягчали, готовясь к вечерним эскизам, кое-где, на кромке палитры, экспериментируя: смешивая абсолютно несмешиваемое — разжиженный газово-голубой и золотисто-салатовый, с желточным и фруктово-ягодным, за семь копеек. Вот она — глухая бурая длиннющая стена слева, вот она — белая колокольня вверху, вот она — развилка, где Склеп ловко путеводил свом жюстокором вразлёт.
Входа в страшный подвал она, как ни крутилась по окрестностям, не нашла. Зато, после всего-то два раза перепутанных поворотов, обнаружила баптистскую церковь — и, вспомнив, что даже после магнитофонного закидона баптистские ребятишки в метро улыбались им как родным и умоляли приходить — заглянула внутрь. Распевы гимнов были в самом разгаре. Полный, опять полный зал. Мечтая не усугублять без того подпорченной репутации — изо всех сил стараясь не скрипеть рассохшимися деревянными ступеньками (казалось, как раз специально изготовленными и высушенными — для того чтобы ими как можно громче скрипеть), взобралась на знакомые места на верхнем ярусе.
Рифмы гимнов по-прежнему казались милейшей наивной шуткой. Знакомый запах капустных щей не давал покоя — и тоже вызывал улыбку, как забавнейший местный юморок. Зато, то и дело, неудержимо притягивала взгляд кратчайшая формула Бога — лиловыми, как будто зацветшими, буквами записанная на заднем витражном стекле за трибункой — и вызывала улыбку уже совсем другого рода: воздушную роспись согласия с жарким, лиловым смыслом букв.
Речи, произносимые в перерывах между гимнами, понять было, почему-то, по-прежнему абсолютно невозможно. Вроде бы, все слова говорились по-русски и выговаривались ораторами разборчиво… Как ни тужилась она, смысл выступлений не доходил до сознания вовсе — хотя, вроде, все слова были понятны по отдельности. Как будто какая-то пелена удерживала от того, чтобы схватить общий смысл.
Зато, выхваченный из чьего-то выступления, приятный, рельефный эпитет «Нагорная» она сразу с радостью (мысленно поприветствовав, как родной) тут же приладила ко всей этой волшебной частичке Москвы, озаренной для нее Склепом. «Москва Нагорная» — повторяла она, улыбаясь, уже через полчаса, крутясь, вверх и вниз, по кривым переулкам, — с этим, хоть и не богатым, но вовсю звеневшим счастьем словесным трофеем — как нельзя более кстати дополнявшим и загадочные, не весть куда ведшие, вязанные крючком калитки в резных арочках, и старые кудрявые литые козырьки парадных, — всю эту низкорослую поросль дореволюционных домишек, — а, заодно, и хоть как-то латавшим внезапный срам: отвратный бордовый кафель, уделавший цоколь какого-то старенького, беззащитного зданьица.
Воздух из знойного сделался чуть с прохладцей — как будто где-то открыли форточку: проветрить. Покровский бульвар, куда она, побежав под уклон вместе с улочкой, как в какую-то канавку, скатилась, — показался выспренне-задрипанным и скучным. Оглянувшись на шило сталинской высотки, решила все-таки крутануть против течения бульварного циферблата — вверх. И опять началось запыхавшееся восхождение: шла с такой скоростью, словно боялась, что кто-то догонит. Не задумываясь, куда выйдет, перемахнула через узкий, запруженный машинами (сражающимися с трамваем за рельсы) перешеек, поражавший истошным выражением трех десятков подряд распахнутых изжаренных крошечных форточек двухэтажного кривоватого осевшего старинного барака, — на уже гораздо более веселый Чистопрудный: олени с витыми коромыслами вместо рогов; коронованные утки-переростки, с закрученными клювами, выше деревьев; крылатые тянитолкаи, сросшиеся задами; антилопа, изумленно оборачивающаяся, чтобы рассмотреть, почему это у нее вместо хвоста вырос пятиконечный листочек; и просто уже обычные, повседневные козероги, резвящиеся средь преувеличенных марсианских цветов. И дальше, аккуратно перенеся взгляд, как в горсти, с выпуклого объема старой стены прямо в зеленое болотце пруда — махровое по краям от отражений крон лип, и зорко патрулируемое алколоидами (достоверно отражающимися друг в друге) уже просто на каждом шагу. Выясняя у подернутого гарью, но заметно порозовевшего неба, скоро ли закат, чуть не угодила под трамвай: взбесившаяся зебра с бульвара почему-то вела прямиком на рельсы. И вдруг, когда уже уткнулась носом в уродливо-прямой, казарменный, сталинский параллелепипед вестибюля метро Кировская — колосса на дистрофичных колонках — поняла, что она ведь уже где-то в двух шагах от костела: третьей ноты, звонко взятой Склепом.
Жадно разгуливая взглядом по горчичным эклерным эркерам завороживших ее опять домов с башенками, она добирала то, что никоим образом во время их последней прогулки со Склепом (да и вообще — при знакомых людях) произведено быть не могло — а именно: застыв и затаив дыханье, как бы переносилась на поверхность башенок, на крышу, вплотную ко всем этим архитектурным фортелям, — фокус с размерами щелкал как-то сам собой, без всяких ее усилий — и через секунду здание оказывалось уже ручным: доверенной ей маленькой игрушкой, а она сама — наоборот, как будто чуть вырастала, вытягивалась вверх и могла без напряга дотронуться до кровель, — а то складывалась вновь и чувствовала себя свободной подлетать к многоэтажному домишке, чтобы спокойно по нему шастать, и рассматривать крышу, откуда-то сверху, из воздуха, — и мягко щупала ладонью на крыше шершавые башенки, мизинцем подкручивала и заводила неработающие на башне часы, безымянным пальцем проводила по лучным теремковым дужкам — выгнутым, в точности как если большие и указательные пальцы правой и левой руки симметрично соединить между собой и чуть пружинить ими — что она тотчас и проделала: соединила, спружинила и меряла пальцами равные формы на крыше; лазила, по зачем-то оставленной на башенке приставной лестнице, в чердачные полости. Выверяла, заново рисовала кончиком указательного фальшивые колонки последнего этажа и их завитые уши. Терла ладонью фасад — пробуя его на ощупь. (Руст второго этажа она вообще сразу же стерла из здания — как досадную оплошность архитектора.) И потом, бегло проводя подушечками подряд по всем ритмическим единицам: башне, зубцам, оконным эркерам, — как будто проигрывая их музыкальные знаки — слушала их мелодию, — и вновь отправлялась разгуливать по неровностям — гостя́ на каждом балкончике, заставляя звучать каждую струнку тонкой кованой изгородки, проверяя и ее музыку; как-то запросто втягиваясь через стены, заглядывала изнутри в тройные фонари окон — и звонко чувствовала, каково это — стоять здесь в оконной нише на рассвете — когда только что родившийся свет у тебя и справа, и слева, и прямо перед лицом.
Из соображений гигиенических, она, впрочем, старалась не вчувствоваться в то, какого сорта жильцы в этой крепости живут — и ставила жесткую заслонку воображению, играя с домиками как с существующими в воздухе, вне времени.
Дойдя по вставшему посередке на дыбы бульвару до Склепова переулка, и свернув в него — она, однако, костела не нашла. Вернулась — прошлась вглубь еще, внимательно вглядываясь в лица и спины домов по правую руку — ничегошеньки похожего! Неужели перепутала улицу?
Вскинув глаза вверх — как будто ища каких-то дополнительных ориентиров, — никакие розыски она уже продолжать не смогла: войско пепельно-сизых закатных облаков, на огненно-хурмовой подкладке, властно и легко повело ее за собой, на следующий бульвар. Облачка были мелкие, только что створоженные, и разрывы между ними ярко подсвечивались — но все они, очень собранно, в строгой форме, и как будто сотканные между собой льняной нитью, двигались одним станом, гигантским крылом, стягиваясь на запад. Там, на пламенеющем апельсиновом небе, во всем буйстве открывшемся ей уже только с половины Рождественского, с горки, закручена была гигантская, тысячецветная воронка — гнездо солнца, из свитых, выложенных чуть вогнутыми, мягкими кругами, сиреневых, медовых, корольковых, фиолетово-вишневых, сизо-золотых, рельефных лепных облаков — организованных так, чтобы огонь, хлещущий из жерла, с умопомрачительной быстротой менял их оттенки — и разносился ежесекундно во все концы неба с новыми, нарастающими огненно-цветовыми аккордами, — затягивая в себя взгляд: который, казалось, тоже вливался в бурлящую цветами и музыкой купель и становился частью громогласного закатного представления.