Мне, к счастью, удалось этого избежать, но отнюдь не потому, что я обладал какими-то особыми человеческими качествами или был лучше своих коллег. Я просто не мог позволить себе поддаться общей болезни. Каждый день, возвращаясь домой, я ложился в постель с женщиной, один звук дыхания которой пугал меня до холодного пота. И работать по двадцать часов в день я стал вовсе не из желания самоутвердиться, хотя я, конечно, не был полностью чужд профессиональной гордыни. В глубине души я надеялся, что мне зачтутся добрые дела и мое самопожертвование и бескорыстное служение ближним отразится на Эмме, высшие силы пощадят ее за мой тяжкий труд.
Часто, придя домой после трех дней и двух ночей бесперебойной работы, я чувствовал, что мои веки будто налиты свинцом, однако я настойчиво гнал от себя сон, который мог помешать мне прислушиваться к дыханию моей жены. А звук ее дыхания в свою очередь помогал мне справляться с неуверенностью и держать в узде сомнения и страхи.
Иногда, просыпаясь среди ночи, Эмма видела, что я не сплю, и легонько касалась моей щеки кончиком пальца.
– Привет.
В ответ я улыбался.
– Неужели тебе не хочется спать?
Я отрицательно тряс головой.
Она тоже улыбалась и касалась моих губ.
– Врешь.
Я кивал.
Тогда она крепче прижималась ко мне, упиралась пальцами ног в мои ступни и закрывала глаза. Каждый раз в такие минуты мне хотелось сказать ей: «Постой, не засыпай, поговори со мной хотя бы еще немного!» но, прежде чем я успевал произнести эти слова, Эмма засыпала.
После этого я еще долго лежал без сна, слушая бешеный стук своего сердца и чувствуя, как в моих объятиях наполняется воздухом слабая грудь. Спать хотелось смертельно, но я сопротивлялся сну, как корабль сопротивляется буре: волны разбивались о мой форштевень, перехлестывали через борт, но я только крепче вцеплялся в руль. Увы, управлять этим кораблем я мог ничуть не больше чем теми деревянными суденышками с газетными парусами, которые мы пускали вниз по ручью, когда были детьми. Мы могли скользить по воде, могли изо всех сил налегать на весла, могли заходить на мелководье, но в конце концов всех нас уносила вода. «Это было лучшее из всех времен, это было худшее из всех времен;… это была весна надежд, это была зима отчаяния; у нас было все впереди, у нас не было ничего впереди»[58].
Убедившись, что Эмма крепко спит, я доставал из-под подушки стетоскоп и, согрев дыханием металлический кружок с мембраной, прикладывал к ее худенькой спине и слушал. Летели часы, шторм по-прежнему шумел у меня в ушах, в голове ревели волны, а руки на руле немели от напряжения, но я продолжал прислушиваться к ее дыханию. И только под утро, когда я окончательно слабел и больше не мог сопротивляться, волны опрокидывали меня, в щепки разнося корпус и прибивая к берегу обломки. А уже через час я просыпался от жгучего солнечного света и от боли, которую причиняла мне неизвестность – одинокая жертва кораблекрушения.
* * *
Мне, разумеется, было ясно, что случай Эммы сложнее всего, с чем мне до сих пор приходилось сталкиваться. Операции я не слишком-то опасался, хотя работа предстояла сложная, почти ювелирная. Куда больше меня беспокоил долгий послеоперационный период. Я не знал – не мог сказать, каким он будет. В течение многих лет Эмма принимала сильнодействующие препараты, которые не только замедляли процесс умирания ее сердца, но и ослабляли иммунную систему. Мне, таким образом, предстояло составить такую программу медикаментозного лечения, чтобы, с одной стороны, продолжить подавление иммунитета, предотвращая реакцию отторжения донорского сердца, а с другой – поддержать иммунную систему просто для того, чтобы Эмма не умерла от первой же легкой простуды и мы смогли вместе встретить старость. Тревога в моем сердце сменялась надеждой и наоборот, а времени оставалось все меньше. Нужно было начинать подготовку к пересадке, однако Эмма неожиданно заявила, что не хочет, чтобы ее оперировал я. Она считала, если что-то пойдет не так, то я буду во всем винить себя, а ей не хотелось, чтобы я до конца жизни нес на себе эту тяжкую ношу.
Между тем ее фракция выброса[59] продолжала падать. Когда она достигла пятнадцати процентов, я начал всерьез подумывать, кого пригласить в операционную команду. Мне нужна была еще одна пара умелых, надежных рук – нужен был человек, который был бы как минимум не хуже меня. Впрочем, вариантов у меня было не много, поэтому я довольно скоро остановил выбор на докторе Ллойде Ройере Моргане – опытном пятидесятилетнем хирурге, который провел много пересадок сердца, и провел блестяще, что сделало его одним из лучших трансплантологов восточной части страны. Оперировал Ройер не только в Святом Иосифе, но и выезжал в больницы других штатов. Общались мы достаточно тесно, и я льстил себя надеждой, что неплохо его знаю.
Ройер был настоящим душкой, если только это уютное слово применимо к рослому мужчине с ручищами, как лапы медведя. Несмотря на устрашающие габариты, он был человеком на удивление мягким, внимательным, заботливым – добрый великан, да и только! Хирург по призванию, Ройер, к сожалению, не мог в полной мере проявить себя в детской трансплантологии, но не потому, что чего-то не знал, не умел или не обладал соответствующими талантами. Его огромные руки просто не помещались в тесном пространстве детской грудной клетки, но, когда дело касалось взрослых, ему было трудно подобрать замену. Если бы у меня было плохо с сердцем и мне понадобился кардиохирург, я бы хотел, чтобы меня оперировал Ройер.
Мы с Эммой пригласили его на обед в «Чопс», в Бакхеде – деловом центре Атланты. Ройер пил красное вино, отправлял в рот аккуратно нарезанные кусочки бифштекса и слушал нашу историю. В конце обеда я попросил его быть моими руками во время предстоящей операции. Ройер посмотрел на Эмму, она кивнула, и он сказал «да».
После этого началась бесконечная канитель с анализами, которые были необходимы, чтобы убедиться: Эмма готова к операции. Мы внесли ее в очередь нуждающихся в пересадке сердца. Вечером во вторник я ввел все необходимые данные в информационную базу Национальной службы по учету и распределению донорских органов и официально зарегистрировал Эмму как готового к операции реципиента, но, когда я позвонил ей, чтобы сообщить новости, она неожиданно расплакалась. Ей было тяжело думать, что теперь ее жизнь будет напрямую зависеть от чьей-нибудь безвременной смерти.
День обещал быть теплым и солнечным – я определил это по тянувшему с озера умеренному ветру.
Встал я рано: неприятные, тревожные сны все равно не дали бы мне спать дольше. Ну а если говорить откровенно, они не давали мне спать и большую часть ночи, поэтому наступление утра я воспринял с облегчением.
В этот день я надел фланелевую рубашку с воротником, который можно было поднять в случае необходимости, нацепил солнечные очки и надвинул на лоб козырек бейсболки. Я не стал подстригать бороду, чтобы еще меньше походить на себя прежнего. Мой «Субурбан», который когда-то был серым, а теперь основательно подвыцвел на солнце и к тому же был испачкан характерной для Джорджии красной глиной, даже отдаленно не напоминал сверкающий новенький «Лексус», который я когда-то водил, и я с удовлетворением подумал, что теперь мне можно не бояться, что в Святом Иосифе меня кто-нибудь узнает.
Узкая гравийная дорога, которая, прихотливо петляя, вела к Сахарному домику Макриди, была основательно размыта дождями и давно нуждалась в ремонте. Когда я свернул на подъездную дорожку возле коттеджа, то увидел, что Синди и Энни сидят на скамейке и читают. Девочка куталась в одеяло, на голове у нее был теплый флисовый берет ярко-красного цвета. Синди была в юбке до колен, довольно-таки поношенной, и тонкой трикотажной кофточке без рукавов, местами протершейся почти до прозрачности.
Есть некие признаки, по которым можно предположить, что человек хронически болен. Такие люди, как правило, выглядят изможденными, худыми, бесконечно усталыми. Их щеки втягиваются, словно они регулярно недоедают, глаза проваливаются, кожа приобретает синевато-серый оттенок, и на ней отчетливо проступают вены, которые кажутся хрупкими, утратившими естественную эластичность. Волосы их тускнеют, движения приобретают замедленность, как у человека, движущегося под водой. В медицине подобное состояние называют кахексией. В художественной литературе всю совокупность перечисленных признаков назовут «лежащей на челе печатью смерти», в народе скажут – «одной ногой в могиле». Как бы то ни было, сейчас Энни соответствовала всем этим определениям, и, глядя на нее, я чувствовал, как с каждой минутой тают ее силы, а жизнь покидает маленькое тело.