— Эти дурацкие суеверия всегда насаждались хозяевами жизни, чтобы держать в узде рабочих, — проворчал Красный Карлик.
— Спасибо всем вам, мои добрые друзья, — сказал я.
Приветственные крики, неуместное буйство. Однако шло это от души, и я не стал им выговаривать.
Честно говоря, я не ожидал, что Коминс меня отпустит. Перед этим со мной случился, можно сказать, еще один «почти эпизод», иными словами, головокружение. К счастью, в это время я сидел на кровати, еще в пижаме, и просто дождался, когда оно пройдет. Осталась только легкая тошнота, делавшая мысль о еде невыносимой. Чем-то я должен подкрепиться, но здравый смысл говорит, что от сезонного — и моего любимого — блюда, картофельных оладий, следует воздержаться, в особенности сегодня вечером.
* * *
Гамбургер, как и доктор Коминс, недоволен цветом моего лица.
— Выглядишь дерьмово. Тебе нужно солнце, теплый воздух. После спектакля мы с Ханной едем на Багамы. Поезжай с нами?
— В медовый месяц я вам не нужен.
— Не совсем медовый. — Он выглядел слегка смущенным. — У дочери, у Люсиль, есть специалистка по налогам, выпускница Гарвардской школы бизнеса, степень с отличием. Она объяснила, что с точки зрения налогов нам лучше остаться неженатыми. — Пауза. — Отто, ты считаешь меня старым дураком?
— Миссис Перльмуттер — исключительная женщина.
— Так оно и есть, ты правильно сказал. — Он решил переменить тему и вернулся к моему здоровью. — Нет, серьезно, почему тебе не поехать?
— Во-первых, зиму я люблю холодную. Во временах года тоже должен быть строй. Что же касается цвета лица — он никак не связан с моим здоровьем. Доктор Коминс считает, что я здоров. Честно говоря, я в жизни не чувствовал себя лучше. Два-три приступа головокружения — не причина для того, чтобы ехать на Багамы.
— Два-три? Так, значит, был не один? Я готов был проглотить язык.
— Ну и что из этого? Случайные эпизоды, ничего больше.
— Да почем ты знаешь? Ты что, врач? Это — предупреждение. Что надо сбавить обороты.
— Отнюдь. Нас не страшат предвестия. (Имеется в виду Ханука — праздник, учрежденный Иудой Маккавеем и его братьями в честь очищения храма в Иерусалиме после победы над сирийцами в 165 г. до хр. э. В оскверненном храме был найден горшочек с маслом, которого было достаточно лишь на один день горения в светильнике. Чудо состояло в том, что его хватило на восемь дней, пока изготавливали новое масло.)
— Это всего лишь спектакль, Отто. Его можно отложить.
— Нет, его нельзя отложить, он состоится сегодня. Я старик, Бенно, мне восемьдесят четвертый, старше даже тебя. Я уже давно старик. В молодости я думал, что мне предстоит сыграть роль на всемирно-исторической сцене. Не смейся, я правда так думал. Сцена съежилась вместе с моей плотью. Что мне осталось? Здесь моя сцена — здесь, в «Эмме Лазарус». Сегодня мне предстоит быть Гамлетом. А тебе — Горацио, моим верным другом. Не отступайся от меня сейчас. Обещай, что не станешь вмешиваться. Бенно, обещай.
Он грустно пожал мне руку.
— Развеселись, ради бога! Смотри на меня — я весел. Через неделю ты пришлешь мне открытку: «Живем чудесно. Рады, что тебя тут нет».
Мои мрачные одежды лежат на кровати, ждут меня. Снизу доносится смех, оживленные голоса, слышна суматоха, и она говорит мне, что час близок. Когда стемнело, жильцы, персонал и гости набились в библиотеку, чтобы присутствовать при зажжении восьми свечей. Товье Бялкин держал шамаш, служебную. Он принес три благодарения — за свечи, за великое чудо, ниспосланное нам в древности', и за то, что нам дано было дожить до этого дня. Аминь. Аминь. Аминь. Я решил пропустить ужин. Последний «почти эпизод», почти незаметный, прошел; я снова безмятежен и чувствую себя крепким. Только чересчур покойно в моей комнате — тут, за письменным столом, под письмом Рильке в новой рамке. На столе бокальчик коньяку; глотну, и кровь побежит живее, смоет остатки паутины с мозга. Я доволен.
Я листаю эту рукопись, горой поднявшуюся над столом, и вижу, что не всегда был добр по отношению к тебе, Бенно, ибо не знал, для кого предназначены эти писания. Но если не тебе, мой милый Горацио, то кому поверю я мою историю? Ты по-дружески простишь мне это, как прощал и худшее.
Стук в дверь: мадам Грабшайдт в вечернем платье — конечно черном — со странно скалящейся брошкой на груди, в игриво сдвинутой набекрень тиаре, слава богу, здоровая, может быть, слегка взволнованная, может быть, слегка навеселе, но, по крайней мере, фрейлиной способна взойти на сцену. Она сообщает, что зрители направляются в зал, актеры собираются. Давидович, верная своему обещанию, ведет спектакль. Пора надевать костюм. Но мне, «звезде», дана отсрочка. Еще выступит Комендант с елейной приветственной речью — в зале сидят богатые жертвователи, не говоря уже о представителе британского консульства в Нью-Йорке, к нашему удивлению согласившемся прийти, и о редакторе отдела искусств «Джуиш шаривари», который потратил три дня на интервью с членами труппы. Как был бы горд Синсхаймер! После речи Коменданта — исполнение «Хатиквы» (Государственный гимн Израиля.), на котором, вопреки горячим протестам Красного Карлика, настоял Липшиц, а мы в память о Науме не стали его отменять. (Вечер закончится пением «Звездного знамени», где тон задаст женский хоровой кружок, а успех будет зависеть от числа мочевых пузырей, способных сохранить выдержку.) А после «Хатиквы», среди молний и грома, угрюмо вонзятся в черное небо крепостные зубцы Эльсинора. Гамлет появляется только во второй сцене: «Племянник — пусть; но уж никак не милый». Грабшайдт обещала предупредить меня за десять минут.
Я уверен в сегодняшнем триумфе. Головокружение совсем прошло. Летучая мышь видит наконец выход из пещеры и собирается с силами. Форель беспорядочно дергает хвостом. Через минуту я положу эту рукопись в коробке из-под рубашек в чулан. И будет еще время посидеть, прежде чем меня позовет мадам Грабшайдт.
Готовность — это все.
Его репетировал Карло Пфлауменбаум, ныне обитатель Минеолы, а в ту пору человек необычайно грузный и до смешного неуклюжий. — Корнер.