– Вы тоже волнуетесь? Друг мой! Неужели?..
Бенедикт крепче ухватил руку или что там у Варвары Лукинишны, для опоры; растопырил пальцы на ноге, оттянул большой палец, поддел крышку. А-а-а-а! Тудыть!..
...В глазах померкло, взвился весь и упал, хватаясь за что-то: судорога, проклятая! Забыл, что ноги-то – не руки, тудыть!!!
...Отошло. Фу-х.
...Варвара Лукинишна лежала не шевелясь, с открытым глазом, смотрела в потолок. Бенедикт удивился и присмотрелся. Чего это? Вроде заехал ей локтем куда-то... не разбери поймешь. Зашиб, что ли?..
Посидел, подождал.
– Э-э, – позвал.
Молчит. Никак померла?.. А знать, померла. Эвон!.. Отчего это?.. Неприятно-то как... Помирать – не в помирушки играть.
Посидел на тубарете, опустив голову. Нехорошо... Вместе работали. Шапку снял. Женщина ведь не старая, еще жить бы да жить. Книги переписывать. Репу садить.
...Родственников вроде не было – кто же хоронить будет? По какому обычаю? По-нашему али как у Прежних принято?..
Матушку – по Прежнему обычаю хоронили. Навытяжку. Если по-нашему – надо потрошить, коленки подгибать, руки с ногами связывать, фигурки глиняные лепить, в могилу класть. Никогда Бенедикт сам этих дел не делал, всегда любители набегали, он только в стороне к стенке жался.
– Тетеря! – крикнул в дверь. – Поди сюда.
Перерожденец охотно забежал в избу: тепло в избе.
– Тетеря... Вот баба помре. Сослуживица... Сослуживицу пришел навестить... Вот прямо сейчас и помре. Что делать-то надо?.. А?..
– Так, – засуетился Тетеря, – руки ей на груди сложи крестом... вот эдак... да не так!.. где у ней грудь-то?.. хрен ее знает... должна быть пониже головы... руки – крестом, в руки, конечно, икону; глаза закрыть... где у ней глаза-то?.. а, один есть! Спартак – ЦСКА, один – ноль; челюсть подвязать; где у ней челюсть-то?! где че... – неважно; вот так пущай лежит, а ты, значит, народ созывай, пирогов, блинов, всего напеки, и главное, чтоб выпивки до хуища.
– Хорошо, иди, дальше я знаю.
– Винегрету главное, винегрету побольше! Красного, знаешь, с лучком! Эх!
– Вон отсюда!!! – заорал Бенедикт.
...Сложил руки крестом, если это у ней руки, глаз закрыл... надо бы камушком? – откуда зимой камушек! – теперь икону? Это что они на бересте рисуют? идола-то?
Мышиная синеватая свечка трепетала на столе; это еще Варвара зажигала свечку; отворил печную заслонку, там полешки: огонек перескакивает, пляшет; это Варвара совала полешки в печку; разожгла огонь – и горит он в пустоте, а ее и нету. Подбросил еще щепочек, чтоб огонь гудел, чтоб свету в избе больше было.
На столе – берестяные листы стопочкой, письменная палочка, чернильница: сама ржавь на чернила варила, свои палочки ладила, любила, чтоб все аккуратно... Домашнее, говорила, оно лучше казенного. Приходите, говорит, ко мне на суп, разве казенный суп с домашним сравнишь?.. Не зашел, гребешков ее побоялся...
Ах, этот миг, ах, горькое борение...
Пусть пиво бродит в бочке вместе с солодом;
Ведь жизнь могла быть – чистое парение, —
Но небо пролилось дождем и холодом...
Бенедикт заплакал. Слезы защипали глаза, быстро-быстро набрались, перелились через край, потекли, налились в бороду. Утерся рукавом. Добрая была. Чернила всегда свои давала, если у тебя вышли. Слова объясняла. Конь, говорит, это не мышь, – золотые слова. Идола ей в руки...
Хлюпая носом, Бенедикт сел за стол, взял бересту, повертел. Идола надо... Размял письменную палочку – а давно в руках не держал, – обмакнул в чернила. Идола. Как его рисовать-то...
...Головку вывел ссутуленную. Вокруг головки – кудерьки: ляп, ляп, ляп. Вроде буквы «С», а по-научному: «слово». Так... Нос долгий. Прямой. Личико. С боков – бакенбарды. Позакалякать, чтобы потолще. Точка, точка – глазыньки. Сюда локоть. Шесть пальчиков. Вокруг: фур, фур, фур – это будто кафтан.
Похож.
Вторнул ей идола в руки.
Постоял, посмотрел.
Вдруг будто что вступило в грудь, ворвалось, лопнуло, как бочка с квасом: зарыдал, затрясся, зашелся, завыл – матушку вспомнил? жизнь свою? вёсны былые? Острова в море? непройденные дороги? птицу белую? ночные сны? – спроси, не ответит никто!.. – высморкался, надел шапку.
...Да! Да. Так чего я приходил-то?.. А, книга!.. Где же книга у нее? Бенедикт стал на коленки и заглянул под лежанку, светя свечкой. Вот короб-то этот. Выволок, порылся – бабья дрянь, ничего ценного. Нет книги. Еще посветил – пусто, мусор обычный. Руку глубоко запустил, все обшарил – ничего.
На печи. Нету.
За печью. Нету.
Под печью. Нету.
В чулане – посветил – одна ржавь; ловкой рукой подхватил крюк, – насколько ж крюком сподручнее! – протыкал все насквозь – нету.
Стол – может, ящик какой, – нету; тубарет – двойное дно? – нету; постоял, обводя избу глазами; сарай! – выбежал со свечой в сарай; то же. Бани у нее нет, некому было баню сложить. Вернулся в избу.
Матрас!!! Запустил руки под Варвару; мешала; прощупал весь матрас; мешала; стащил ее на пол, чтоб не мешала; прощупал матрас, подушку, протыкал крюком; перебрал торопливыми пальцами одеяльце, перинку вороньего пера – ничего.
Чердак!!! Где лаз-то? Вон там; полез на тубарет, второпях немножко толкнул Варвару-то, идол выпал из рук; нагнулся, вторнул идола в Варварину середину.
На чердаке – ничего. Только лунный свет лежит рваной полосой, просунулся через слуховое оконце.
Надо бы забить: год високосный, мало ли...
Луна светит, ветер дует, облака идут, деревья качаются. В воздухе водой пахнет. Опять весна, что ли? И пустота, и бессмысленность, и шорох какой-то – сенная труха с потолка сыплется, крыша рассыхается. Нет, еще что-то.
А! – мыши шуршат. Шуршат мыши. Мыши у ней в избе. Жизни мышья беготня.
Что – прелесть ее ручек!..
Что – жар ее перин!.. —
Давай, брат, отрешимся,
Давай, брат, воспарим!
...Бенедикт вернулся к саням; перерожденец посмотрел с вопросом. Бенедикт размахнулся ногой и бил, бил, бил Терентия Петровича, пока не онемела нога.
Есть хорошее правило: скотину в дом не пускать, не приучать. Собаке во дворе конуру ладят, пущай там и сидит, хозяйство сторожит.
А если какой голубчик ее пожалеет – дескать, мерзнет псина али что, – пустит ее в дом на зиму, – нипочем собака в конуру не вернется, ей уж в избе понравилось. Чуть отвернешься, а она опять норовит в дверь протиснуться.
Правило научное, для всякой твари верно; то же и с перерожденцами. Перерожденцу место где? – в хлеву. Потому как есть он скотина, а скотина должна водиться на скотном дворе, само название подсказывает за это.
Вот и Тетеря: побывал пару разочков у людей в дому, – сначала Никита Иваныч хулиганил, сажал тварь за стол, мнениями его интересовался; потом Бенедикту пришлось кликнуть его – давеча, у Варвары-то, а это он, знать, из-за душевного расстройства подзабылся, – побывал перерожденец в дому и теперь норовил чуть что – в дом.
Сначала предлоги выискивал: помочь поднести, дверь открыть, канплимент теще, Оленьке канплимент, потом с советами на кухню, дескать, знаю наипервейший рецепт, как грибыши сушить, – эвон! Да мы грибыши со времен царя Гороха сушили, сушим и до Последних Дней сушить будем! На нитку повесь да и суши! Наука тут нового слова не скажет!
Потом будто ему от тестя охота указание выслушать: как ловчей на себя бубенцы приладить, чтобы звону от них больше, когда едешь; какие песни желательно петь в дороге: заунывные али бойкие; потом, глядишь, а он уж старший по хлеву, сам покрикивает, чтобы, эй! – навоз почистили; не успели оглянуться, а он уж свой в доме. Только и слышишь: «Терентий Петрович это, Терентий Петрович то».
Бенедикт ногами топал, ярился, взывал, стыдил, убеждал, грозился, тащил за рукав – нет, Беня, оставь, как же без Терентия Петровича? И достанет, и принесет, и посмешит, и форшмак состряпает, и румяна похвалит, и белила.
Увидит Оленьку в колобашках, в сметане и будто в сторону, будто сам себе, не сдержамшись: «Ну до чего ж баба красивая, е-мое!»
В санях катает с посвистом, с песнями; узду заплел косичками, шлею разукрасил берестяными картинками: посередке идола прибил рисованного – усищи в обе стороны; с одного краю баба голая с сиськами, с другого надпись: ВАС ОБСЛУЖИВАЕТ Головатых Терентий Петрович. Пригласил Оленьку полюбоваться, Оленька сразу: «все, Бенедикт, это сани мои! Бери себе другие!» – плюнул, но отдал ей сани-то, и с Тетерей вместе, – уж больно зол на него был, противно было даже и бить его.
А достался ему перерожденец Иоаким, старец одышливый и с харкотой: все у него в грудях клекочет и блекочет, сипит и хрипит; еле ноги тащит, пройдет два забора, да и остановится:
– Ох, Господи, царица небесная... Грехи наши тяжки... Ох, прибрал бы Господь...
И – кашлять, да с сипом, да с мокротой; да харкать, да сплевывать; пока свое не отплюет, с места его кнутом не стронешь.
– Матушка небесная... И сорок святых мучеников... забыли меня... Забыл Никола-то угодник... грехи мои тяжки...
– Давай, дед, давай, трогай! Дома поплюешь!