— В Ужде, — сказала она. — Точнее, в маленькой деревеньке в горах Эр-Рифа, между Уждой и Эль-Хосеймой.
Было истинным наслаждением слушать, как Фатима произносит названия обоих марокканских городов, безупречно произнеся по-голландски остальные слова. Эти названия были словно оливки и анчоусы в безвкусном блюде из вываренной капусты.
— Ужда, — повторил я, а потом еще раз с большей силой: — Уж-да!
Из моей больной головы это вырвалось, будто чих животного, обитающего только в горах.
— Знаете, где это? Недалеко от границы с Ал…
— Ты не обязана все время говорить мне «вы», — прервал я ее. — Может быть, ваша культура предписывает уважать старших, но я всего лишь стар. Я не тот, кого следует уважать.
Она еще больше склонила голову; в промежутке, который открылся между ниспадающими волосами и лицом, я увидел сережку — несколько цепочек и бусинки.
— У вас есть атлас? — спросила она.
И скрылась внизу, чтобы вскоре вернуться с нашим подробным атласом мира и чашкой свежего «чая».
Из оставшихся событий того дня вспоминается только ее средний палец, передвигающийся по карте Северной Африки и показывающий мне каждый город в отдельности; на других пальцах она носила по одному или по несколько колец с яркими красными кораллами и крошечными зеркальцами, которые сверкали, как бриллианты, но на среднем было лишь одно плетеное золотое кольцо без всяких украшений. Ее родители жили в Надоре, а два брата — в Эль-Хосейме, на побережье; был и еще один брат, живший в Амстердаме. Деревеньки с непроизносимым названием, в которой родилась Фатима, на карте, как и следовало ожидать, не оказалось, но она показала мне приблизительное местонахождение. Слушая ее, я чувствовал, как тяжелеют веки, и мне становилось все труднее следить за пальцем, двигающимся по карте. От ворота ее лиловой футболки исходил запах древесного угля и свежевыжатых апельсинов. Позже, когда Фатима уже давно ушла, я еще раз понюхал одеяло в том месте, где она сидела, и карту Марокко в атласе, но древесный уголь и свежевыжатые апельсины не вернулись. Последним, что я помнил, были руки, забирающие у меня чашку и ставящие ее на столик возле кровати. Когда я снова открыл глаза, низкое солнце уже висело над крышами домов на другой стороне улицы; в доме было тихо — никакого шума от пылесосов или окунающихся в ведра швабр.
В другие дни, когда появлялась Фатима, меня, наверное, по каким-то причинам не было дома: не могу вспомнить, видел ли я ее еще хоть раз перед летним отпуском. А теперь оказывается, что она задержалась в Марокко, куда уехала в отпуск. So what?[48] Были и другие уборщицы, которые могли бы подтереть грязь во всем мире, — например, чилийка, которую я как-то видел за работой у шурина и невестки. Точнее, я наблюдал, как она, сидя за обеденным столом, поглощала одну чашку кофе за другой, перечисляя на невнятном голландском бедствия, постигшие ее ближайших родственников в Сантьяго-де-Чили; вообще-то, их было многовато для одной семьи, но чилийская уборщица хорошо знала, какую струну нужно задеть у моей невестки.
У Ивонны увлажнялись глаза и начинала покачиваться голова, когда она слушала бесконечные россказни о серопозитивных сыновьях, безвинно сидящих в тюрьме племянниках и внематочно беременных племянницах; на Рождество она оплачивала чилийке билет на родину. Все это было «не выразить словами», как невестка говорила в таких случаях, вытирая бумажной салфеткой слезы в уголках глаз. Я сильно подозревал, что в глубине души она радовалась спонсируемой за ее счет безнадежной драме третьего мира: страдания всего мира сводились к одной понятной проблеме, которая решалась при помощи нескольких купюр, и о выделении денег на ликвидацию остальных бедствий можно было не думать.
— Я просто радуюсь возможности сделать хоть что-то, — говорила она каждому, кто соглашался ее слушать, давая понять — как бы между прочим, — что другие не делают совсем ничего.
Так или иначе, меня пугало вероятное присутствие этого ходячего бюро жалоб на первом этаже, тем более что и Кристина отличалась впечатлительностью. Можно было ожидать, что вскоре уборщица усядется за наш кофейный стол и примется рассказывать свою семейную сагу — не менее длинную, чем у Гарсиа Маркеса.
— Я тебе помогу, — недолго думая сказал я шурину. — Мы уберем это барахло за полдня. Скажи только, что надо делать.
Шурин достал пачку табака и, ничего не ответив, провел кончиком языка по папиросной бумажке. Потом он стал не спеша прикидывать в уме, какие проблемы есть на первом этаже; я видел, что он явно наслаждается превосходством, уступленным мной просто так, без всякого сопротивления. Его осанка была теперь осанкой подрядчика, который собирается рассказать своей жертве, что размещение нового мансардного окна обойдется примерно вдвое дороже по сравнению с первоначальной сметой. Я был тут ни при чем, но мне вдруг подумалось о пока еще неизвестном теле, которое в будущем займет этот остолоп: будет ли это тело тоже верить в реинкарнацию и рассказывать друзьям и родственникам, что в прошлой жизни оно всерьез занималось подработками, а остальное время убивало за медитацией и пазлами из тысячи с лишним кусочков?
— Тебе надо арендовать контейнер, — сказал он наконец, выпуская через ноздри дым от самокрутки.
Я посмотрел на него вопросительно, и он добавил:
— Закрытый контейнер, какие перевозят на кораблях. Поставишь его на тротуаре перед дверью, и мы начнем складывать туда все, что нам мешает.
Закрываю глаза и снова открываю; в это время в саду должно быть прохладно, но пока что там жарко. Не вставая с шезлонга, бросаю взгляд на кухонную дверь и раздумываю, не распахнуть ли ее, как будто из дома в сад может устремиться более холодный воздух. Вижу кухню в свете настольной лампы, которая отбрасывает маленькое, уютное пятнышко света на алюминиевый столик, за которым я по утрам обычно читаю газету.
Мне всегда нравилось так смотреть на свой новый дом — на расстоянии, словно я там не живу. При взгляде из сада он представляется домом, в который я могу войти, а могу и не входить. Например, я мог бы пойти в дом, чтобы еще немного поспать, чтобы отдохнуть перед завтрашними похоронами — сегодняшними, мысленно поправляю я сам себя, — но лучше я оставлю эту возможность в мыслях, рассмотрю ее лишь теоретически, потому что есть события, перед которыми не надо отдыхать, и похороны — одно из них.
Не знаю, который час — должно быть, между половиной третьего и четырьмя часами ночи. Небо еще не зацвело красками, но ощущение времени связано не столько со светом, сколько со звуками, точнее, с отсутствием звуков: не поют птицы, не дерутся коты в соседних садах, более того — не грохочут поезда на сортировочной станции.
Вспоминаю новоселье, устроенное несколько месяцев назад. Оглядываясь назад, можно сказать, что это была не самая удачная идея — устраивать новоселье, я имею в виду уже само слово! Но задним числом всегда легко говорить. Новоселье… новоселье… — если сказать это несколько раз подряд, идея будет становиться все смехотворнее и наконец вовсе потеряет смысл.
Это был один из первых теплых весенних дней, так что вечеринка проходила отчасти в доме, а отчасти — на воздухе. Кристина поставила в саду стол с напитками и закусками, и большинство гостей осталось там. Вялый Петер Брюггинк полулежал в одном из деревянных садовых кресел, которые мы недавно купили в специализированном магазине, и задирал перед всеми желающими футболку, показывая тридцатисантиметровый шрам поперек живота; кожа на его лице приобрела цвет упаковочного картона, и он сбросил не меньше двадцати килограммов. В суете перестройки квартиры на первом этаже у меня оставалось мало времени, чтобы навещать его в больнице: я делал это всего раза два. Есть в больничной атмосфере нечто такое, от чего у меня потеют ладони, когда я прохожу через вестибюль и иду по коридорам с указателями, на которых значатся названия разных отделений: такие слова, как «онкология» и «кардиология», греческого или латинского происхождения, из-за своей научной сдержанности звучат более зловеще, чем «рак» или «инфаркт», если представить, что эти последние стоят на тех же желтых табличках с черными стрелками. В одно из двух посещений я попытался объяснить Петеру, что именно поэтому — в первую очередь — захожу к нему так редко. Но Петер, только что прооперированный, был подключен к множеству трубочек и мониторов, и мне показалось, что он меня не слушает.
Теперь он попался моим тестю и теще, которые озабоченно справлялись о дальнейшем ходе его болезни и видах на полное выздоровление. В нерешительно висящей вдоль тела руке тесть держал за шнурок видеокамеру; вскоре после прихода он запечатлел сад одним плавным движением камеры, чтобы потом точно так же зафиксировать верхний этаж. «Вот так живет мой зять», — мысленно услышал я его комментарий откуда-то из полутемной комнаты, где он будет подробно объяснять эти кадры гостям и родственникам. Подозреваю, что он с удовольствием направил бы объектив на осунувшееся лицо Петера Брюггинка, и остановило его только смутное воспоминание о приличиях. Тем временем теща обеими руками накрыла руку моего друга.