«Мой бедный мальчик, — подумал Невпрус. — Он с ней будет иметь немаленькие проблемы…»
Потом он принялся утешать Марину. Он отер ей слезы, согрел ее и немного согрелся сам. Он подумал, что утешать женщину даже приятнее, чем приставать к ней с глупостями.
— Ты видел? — сказал ему Гоч за чаем. — Мог я там оставаться на этих условиях?
— Женщине трудно жить с нами, — примирительно сказал Невпрус. — Но нам с женщиной жить совсем невозможно. Ну, а ты, сынок? Скажи, может, ты еще и соскучился по колбасе?
— Может быть, и это, — сказал Гоч. — Однако в этом я не могу признаться даже себе. Но мне вовсе не улыбается глядеть здесь каждый день на папашу.
— Кстати, он уже присылал за тобой.
— Вот видишь!
— Что ж там у них было? Постой. Ах да, он хочет послать тебя во Францию.
— Во Францию?
— Да, на выставку. А что, может быть, это неплохая идея. Я бы съездил, посмотрел. Там столько сортов колбасы и сыра, в этой Франции. К тому же, говорят, это совсем другая цивилизация. Не я говорю, но многие говорят.
— А ты что думаешь, отец?
— Мне что-то не очень в это верится. Но это может оказаться забавным. Лично я поехал бы, чтоб посмотреть…
— А если мне там очень понравится?
— Что такое взбрело тебе в голову?
Невпрус с любопытством прислушивался к волнению своих внутренностей. А чего он, собственно, так взволновался? Еще месяц назад идея сбыть мальчика навсегда в горы, куда-то Туда, откуда почти не приходят, вовсе не казалась ему возмутительно бредовой. А сегодня идея простого перемещения птенца из одной клетки в другую (в пределах того же самого зоопарка) перевернула ему душу. Не странно ли? Где же твой релятивизм, где твоя терпимость, старик Невпрус? Значит, ты взращен в той же системе предрассудков, что и прочие телезрители. Даром что не завел телевизора и читаешь по временам Монтеня? Или ты проникся идеями своего последнего сценария для «Уйгурфильма»? Да, да, Уйгурия… В этом что-то есть, пожалуй… Там, за семью морями, за Великой Берлинской стеной, есть ли там своя Уйгурия, своя экологическая ниша для остывших и простуженных? Впрочем, как только ты признаешь ценности Уйгурии, ты перестанешь быть ничьим, ниоткуда. Даже ты, Невпрус, невпуйгур, невпписатель, нечлен и некандидат, ничего такого, что только может кодловаться. А вот Гоч, человек Оттуда и Ниоткуда, — смотри, как он встрепенулся, как победоносно взглянул на Марину. Внимание, на старт! Бедные человекознавцы из инстанции, оставляющие себе в залог чужих жен и детей, а потом на этом поводке отпускающие наиболее доверенных сыновей отчизны понюхать запах разложения. Окститесь! Да ведь жены — это самая мощная катапульта, увеличивающая дальность прыжка. Воспоминание о них надежней спасательного круга, дающего даже робкому отвагу спрыгнуть за борт. Ну, а дети? Да, дети — это смертельно, но лишь для восточных людей: сколько впрусов и даже невпрусов мечется сегодня по просторам необъятной родины, чтоб не платить пособий на воспитание брошенных детей. Марина, вот кто станет разлучницей, вот кто встанет между Гочем и родиной… Невпрус запнулся… А разве ему известно, где родина Гоча?
Весна во Франции выдалась холодная, холодней, чем в Москве. Деревья и кустарники стояли в цвету; пышно цвели и ничем не пахли. Зато весьма ощутимо пахло бензином и собачьим дерьмом. Собачье дерьмо было на тротуарах прекрасных городов, на их площадях, на папертях соборов. Машины, собачье дерьмо и надписи. Надписи на стенах домов, на статуях. Краской, тушью, фломастерами. Непонятные, идиотские надписи. И нескончаемый холод. Похоже было, что помещения в этой стране не отапливаются. Считалось, что холода должны скоро кончиться, а пока можно потерпеть.
* * *
Выставка уйгурской, урметанской и прочей непонятной прозы не пользовалась здесь особенно шумным успехом. Никакие выставки не пользовались здесь слишком шумным успехом — выставок было слишком много — не то что на уйгурском, но даже и на французском языке. Раз или два на выставку заходили коммунисты. Им рассказывали — вот, мол, каракалпаки, уйгуры, раньше они даже не умели писать, а теперь гляди — книги. Они спрашивали, о чем книги, почем книги, почему они так плохо изданы. Им объясняли: романы про колхозы и совхозы, про фабрики и заводы, про Гражданскую войну и Отечественную войну («командиры и комиссары»), про любовь и дружбу, про рабочий класс и трудовое крестьянство. А издано плохо, потому что была изнурительная война, потом настало капиталистическое окружение, потом пропала бумага, а раньше — раньше и вовсе ничего не было, дома, мол, строили из навоза, а теперь вот — все же книги. Одни восхищались: гляди-ка, «югюхь», «кальпакь» — а туда же, книги. Другие скептически улыбались. Каждый оставался при своем — при чем ему было удобнее. А выставка всего удобней была для ее участников и делегатов. У них было много свободного времени, хотя мало дефицитных, ненаших денег. Одни скорбели о том, что нельзя обратить в деньги свое время, другие шатались по городу без всякого сопровождения и ни на что не жаловались.
Гоч подружился с кассиршей из соседнего кинотеатра. Ее звали Франсин. Ей очень нравился экзотический русский горец.
— Он весь светится, — говорила она. — Это загадочная русская душа просвечивает у него сквозь кожу. Он, наверное, замечательный поэт.
Гоч не подтверждал и не опровергал ее гипотез.
Франсин пригласила Гоча к себе домой. Квартирка была у нее чуть побольше, чем у Невпруса, но книг меньше. Зато были всякие игрушки, вроде магнитофона, телевизора и даже видеомагнитофона. Но главное — в комнате у нее было очень холодно. Уступая просьбам Гоча, Франсин включила какой-то жиденький радиатор отопления, однако пожаловалась при этом, что она не может позволить себе отапливать комнату: отопление стоило очень дорого, дороже видеомагнитофона. О многих простых вещах она говорила, что не может себе позволить этого, и в конце концов Гочу стало ясно, что она не умирает только потому, что не может позволить себе расходов на похороны. Франсин подтвердила его догадку, сказав, что похороны здесь тоже очень-очень дорогие. Гоч вспомнил Фаю, которая тоже была занудной и бедной и которая каждую минуту говорила: «Что ж, я не могу себе позволить хотя бы такой малости?» И позволяла… Франсин сказала, что катания на горных лыжах она себе пока позволить не может. Бедняжка. Гочу стало жалко девушку из кинотеатра, и он обнял ее. Она была так добра к нему. Она пропустила его бесплатно в кино: сходить на выданные им деньги он себе позволить не мог — денег просто не хватило.
…Франсин сказала, что сначала надо принять душ и постелить постель. В душе у нее тоже было холодно, но в постели стало еще холодней. У Франсин оказалась замечательная грудь, однако о любви она не имела никакого представления. Залезая под одеяла, Гоч надеялся, что они сейчас согреются и почувствуют нежность друг к другу. Но Франсин потребовала, чтобы он двигался поживее. Она считала, что чем быстрее они будут двигаться, тем жарче будет их любовь. И при этом одеяло все время сползало с его спины… Эта Франсин, она была еще глупее, чем Фая, и еще задумчивей, чем Марина. Гоч с тоской вспоминал проводницу Шуру, а также маленькую жарко натопленную комнатку в Перхушкове, где хозяева позволяли себе топить печь беспрерывно. Правда, иногда из-за перегородки доносился выкрик хозяина: «Больно много себе позволяешь!» Однако это не имело никакого отношения ни к дровам, ни к расходам. Чаще всего это значило, что хозяйка стукнула его чем-нибудь тяжелым по голове, потому что характер у нее был просто отвратительный. Она, кажется, даже пила, а может быть, пил хозяин — через стенку разобраться в этом было трудно. Здесь, во Франции, тоже все пили, но пили как-то безрадостно, будто и не замечая вина. Казалось, что пьянство стало для них образом жизни и не доставляло им больше никакого удовольствия, а потому оно и не считалось здесь пороком. Исключение составляли здесь парижские клошары, но они были, пожалуй, слишком грязны, чтобы служить образцом процветания для такой культурной европейской нации. В остальном из всех здешних жителей они придерживались, конечно, наиболее рациональных взглядов: жизнь доставляла им максимум радости при минимальном количестве элементарных удобств и трудов (труды у большинства здешних людей уходили как раз на поддержание удобств). Гоч слышал, правда, еще разговоры о миллионерах и процветающих классах, о каких-то там хорошо одетых бизнесменах, но все бизнесмены и богачи, которых он видел, были люди перегруженные и озабоченные, так что даже праздничная одежда была на них как бы с чужого плеча.
Франсин повела его в гости к своей матери. Нестарая еще или просто молодящаяся мадам Фрудье приняла их с доброжелательством и даже радушием, в которых Гочу почудились отчего-то лишь явственно выраженное любопытство (с кем же, интересно, теперь спит малышка Франсин?) и все тот же неодолимый холод. Холодными были родственные объятия, поцелуи, ослепительные улыбки. Настороженно-холодными и отстраненными были взаимные расспросы о жизни (упаси Боже, не пришлось бы вмешаться или помочь). Таким же настороженно-холодным был интерес мамаши к экзотическому гостю (уж Гоч-то умел различить холод и знал цену теплу!). И что самое отвратительное, гостиная, в которой их угощали обедом, была едва ли теплее покойника.