— Пожалуйста, — умоляла она. — Прошу вас, не стоит! Никаких песен на сегодня…
— Нет, ты споешь! — взревел Ганн, а Дитрик, куда оживленней, чем раньше, и с оттенком какой-то угрозы закричал:
— «Китайские ночи», «Китайские ночи»!
Ёсико, все еще на коленях у Ганна, покачала головой и засмеялась, несмотря на сильное смятение. Ганн поставил ее на ноги и приказал забираться на этот чертов стол.
— Нет! Прошу вас… — просила она, все еще натянуто смеясь, но уже со страхом в глазах.
Ганн смел со стола пустые бутылки и тарелки с едой, схватил ее за руку и поставил на стол.
— Пой! — сказал он. — «Китайские ночи», шуба-дуба!
Оба захлопали в ладоши так, будто веселились в ночном клубе. И она запела — сначала запинаясь, затем громче, — а мужчины откинулись на спинки кресел, наслаждаясь своим триумфом. Под конец песни Ёсико закрыла лицо руками и зарыдала. Я так хотел защитить ее, спасти от этих животных. Ганн сграбастал ее своими толстыми, волосатыми руками. Мне показалось, она ударит его — и она была бы вправе это сделать. Но он прошептал что-то ей на ухо. И я увидел, как ее руки крепко обхватили его бычью шею.
Сказать, что я чувствовал, себя несчастным, — значит не сказать ничего. Я ощущал себя униженным, неполноценным, бессильным и отчаявшимся. Как мы можем помочь японцам, если за все отвечают такие монстры, как Уиллоуби или Ганн? Больше не нужно бояться японских милитаристов. Наоборот, теперь уже японцы нуждаются в защите от нас. Но что мог сделать я, ничтожество, которое отсылают обратно на ненавистную родину?
Исполненный жалости к себе, я решил побаловаться пиццей от Тони. Обычно она разгоняла мои самые мрачные мысли. В ней я никогда не встречал колбасы, которую не любил, зато пеперони всегда удавались на славу. Стоял дождливый четверг, время обеда уже миновало. В заведении кроме меня сидел всего один посетитель — мрачного вида американец с темными волосами. Наверное, соскучился по дому и привычной еде. Из кухни выплыл Тони, громадный, неуклюжий, как боксер на пенсии, затянутый в синий двубортный костюм.
— Здорово, приятель! — сказал он, присаживаясь за мой стол и кивая другому посетителю. — Как делишки?
Не знаю почему, я ведь Тони совсем не знал, и мои проблемы его не волновали, но, поскольку уже всем остальным поплакался, я рассказал свою историю и ему. Он слушал внимательно, пока я не закончил. И произнес своим хриплым бруклинским голосом:
— Скажу тебе кое-что об этой стране, малыш. Вся эта хрень о «демократии», «гражданских правах», «социальном равенстве» и «феодализме» — это один большой кусок дерьма для того, чтобы американцы здесь хорошо себя чувствовали. Ребята вроде Уиллоуби трясут своими бицепсами в Японии, потому что думают, будто они самые крутые. А этот Ганн? Да вся эта их политика — просто плюнуть да растереть! Японцы всегда все делают по-своему, и чем больше ты думаешь, что их знаешь, тем меньше ты их знаешь на самом деле. А вот когда поймешь, что ты их ни черта не знаешь, значит, ты до чего-то докумекал. Понимаешь меня?
Хотя я никогда не считал Тони Лукку авторитетом в области японской культуры, мне было так паршиво, что спорить не хотелось. Тем более что я плохо понимал, на что он намекает. Он обдал меня запахам лосьона после бритья, резким, но не противным.
— Я не то что твои яйцеголовые, — продолжал Тони, как будто до меня еще не все дошло, — я имел дело с кучей мама-сан и папа-сан и научился таким вещам, о которых ты никогда не узнаешь из своих книжек. Здесь все держится на связях, малыш. Эта страна — что-то вроде гигантской паутины из взаимных обязательств, долгов, маленьких услуг, больших услуг, и все имеет свои последствия. Каждая оказанная услуга означает приобретение еще одного должника. Ты никогда не замечал, что японец пальцем не пошевелит, если увидит, как незнакомого человека переехала машина, или кто-то умирает от сердечного приступа, или банда хулиганов кого-то прессует в темном углу? И не потому, что у них холодное сердце. Как раз наоборот: это все из-за опасения за того, другого парня. Если я тебе помогу, ты навечно будешь у меня в долгу, понял? Вот таким образом каждый японец и попадает в эту паутину по имени «Япония». А паук — в середине, ну, назовем его императором. Если какой-нибудь комми настолько тупой, что решит запустить в него камнем, все равно ничего не изменится, потому что паук этот никогда не двигается и даже может быть дохлым, как все мы знаем, или удобной сказкой, но он является богом, которому все остальные чувствуют себя по гроб жизни обязанными только потому, что они родились японцами…
Я подумал о Хотте. Был ли он японцем? Совершенно очевидно, что императора он не боготворил. Но все это меня здорово заинтересовало. Тони был неграненым бриллиантом, в нем была проницательность и даже нечто вроде мудрости.
— А как насчет нас? — спросил я. — Нас, американцев, ВКОТа? Получается, японцы и нам, что ли, должны?
Тони посмотрел на меня с легким презрением.
— Не-а, — сказал он. — Сегодня мы здесь, а завтра исчезли, как зыбь на поверхности озера японской истории. Им все равно, что мы делаем.
— А что же тогда мы здесь делаем?
— Деньги зарабатываем, ебемся, выживаем — вот и все.
— А как насчет того, чтобы чему-нибудь у них научиться?
— Научиться? Малыш, я тебе вот что скажу. В жизни есть два пути научиться чему-нибудь. Такой, как у меня, — через бизнес, глубоко сунув руки в общее дерьмо. Дай-ка я взгляну на твои руки, малыш… — Он взял меня за руку, повернул и провел пальцами по моей ладони. — Сдается мне, ты не очень хочешь испачкать свои ладошки, поэтому ты пойдешь по другому пути, который не про меня. Ты вернешься в школу и будешь учить — язык, историю, искусство, политику — все! Ты будешь грызть эти знания до тех пор, пока не поймешь, что знаешь достаточно, чтобы вернуться сюда и не быть еще одним тупым американским засранцем. Ты знаешь, в чем проблема у этих ребят, которые думают, что они здесь командуют? Проблема в том, что они ни хрена не знают, но слишком безграмотны, чтобы понять, что они не знают ни хрена.
Через какое-то время я наконец привык к этой «жизни дома». Несмотря на то что Уиллоуби официально меня уволил, я все-таки смог получить государственную стипендию и записался на курс японского языка в Колумбийский университет города Нью-Йорк, к профессору Беннету Д. Уилсону, в прошлом миссионеру, который специализировался на грамматике айнов.[44] Профессор Уилсон был одним из последних людей на Земле, которые помнили язык айну. В 1920-х он перевел на него Новый Завет — проект весьма донкихотский, если вы хотите узнать мое мнение, поскольку в мире осталось всего несколько айнов, которые могут говорить на своем родном языке, и перевод Библии, выполненный профессором Уилсоном, насколько мне известно, является единственным письменным документом, существующим на языке айнов. Его разговорный японский был очень медленным и старомодным. Я слышал, что Уилсон однажды встретился с императором и поразил его тем, что разговаривал с ним в придворной манере периода Хэйан[45] Впечатление это, конечно, производило, но если честно — пользы нам как студентам не принесло.
Студентами же, кроме меня, были: пара взрослых мужиков, которые работали на правительство и держались особняком; какой-то прыщавый одиночка, питавший единственный интерес в жизни — к японским гравюрам; нудный зубрила, изучавший конфуцианство XVIII века; скромненькая девчушка с хвостиком на голове и брекетами на зубах, изучавшая японский потому, что подсела на «Повести о Гэндзи» в переводе Артура Уэйли. Лучше всего я ладил со скромной девчушкой.
По Токио я скучал до боли: мои друзья, театр, фильмы, треск цикад в летний зной, крики продавцов сладкого жареного картофеля, общественные бани, запах храмовых благовоний и сосен в Камакура — и мальчики, мальчики… Конечно, Нью-Йорк — это не Боулинг-Грин, но мне он показался городом холодным и безрадостным, наполненным людьми с каменными лицами, спешащими на работу и с работы. А что до любовных приключений, так одна мысль о них приводила меня в ужас. Когда я учился на первом курсе, одного парня зарезали ножом насмерть за то, что попытался приставать к другому студенту, убийца получил минимальный срок. И большинству людей этот его «акт самообороны» казался вполне естественным. Да и в любом случае, даже если бы я набрался храбрости приблизиться к ним, американские мужчины были такими непривлекательными, с грубой кожей и громкими хриплыми голосами. А геи, если уж на то пошло, были еще хуже. Я однажды посетил один из этих тоскливых баров на Четвертой западной улице, где собирались гомосексуалисты с подведенными бровями и в обтягивающих брюках и что-то визжали на своем особом арго. Я не смог выдержать больше пяти минут и ушел, одинокий, в темную ночь.