И тогда я затворился в своей одинокой раковине — ел в студенческой столовой завтрак из коробки палочками, пытался читать японские книги, возможно, слишком нарочито. Но когда кто-нибудь, заглянув мне через плечо, бывал достаточно глуп, чтобы спросить меня о чем-то, я быстро посылал его куда подальше и заползал обратно в свой панцирь. Этакий жалкий и, без сомнения, мерзкий молодой человек, обидчивый позер, который везде не к месту и очень этим кичится. Короче, в своей стране я себе не нравился.
Крепкий панцирь, который я соорудил для себя, впрочем, слегка приоткрылся для моего нового знакомца. Его звали Брэдли Мартин, он был известным художественным критиком и японофилом. Друг профессора Уилсона, он периодически наведывался в университет — отчасти, полагаю, и для того, чтобы бросить взгляд на новую студенческую поросль. Он любил «всю эту молодежь». Случайно ли, но взгляд свой он остановил на мне, одобрил то, что увидел, и пригласил меня на ланч.
На людях Мартин был человеком крайне утонченным и респектабельным; его крупное, мясистое тело парня из Кентукки всегда безупречно затянуто в строгие, сшитые на заказ костюмы с галстуком-бабочкой в мелкий горошек. В частной жизни он, однако, представлял собой нечто совсем иное. Костюмы уступали место кимоно кричащих расцветок — вроде тех в которых щеголяют горничные на самых скверных курортах с горячими источниками, — или полной европейской экипировке, состоящей из вечернего дамского платья и драгоценностей. В образе великосветской дамы Мартин выглядел весьма убедительно, даже несмотря на свои напомаженные усы, которые, хотя и были весьма нелепы, все равно выглядели очень стильно, даже на лице, покрытом пудрой, и с помадой на губах. Конечно же он не сразу пригласил меня на свои эксклюзивные soirées,[46] которые он организовывал для нескольких своих самых близких друзей — в основном таких же, как он, эстетов, которые разделяли его интерес ко всему японскому.
Сначала во время наших встреч в тихом французском ресторанчике «Биарриц» или в его квартире на углу 67-й и Парк-авеню мы обсуждали японское искусство. Особенно Мартин увлекался школой Кано.[47] Я очень многое почерпнул у него, и не в последнюю очередь потому, что внимательнейшим образом рассматривал его сокровища, разбросанные по всей квартире, и выслушивал комментарии к каждой вещице. У него были великолепные первые оттиски ксилографий Эйсэна[48] и три выдающиеся картины Хойцу[49] с пионами и журавлями. Его квартира была чем-то вроде святилища для поклонения красе Востока: ширма периода Эдо, чудесный темно-коричневый корейский шкафчик для хранения риса; стены комнат, обитые китайским шелком с цветочным рисунком; вырезанный из камня изящный пенис (Тибет, XVIII век)…
Наше знакомство переросло из добросердечных отношений мастера и старательного ученика до чего-то более интимного однажды воскресным вечером. Мы обсуждали ежемесячный журнал «Коносьер»,[50] который мне очень нравился, но подписаться на него я не мог — слишком дорого для меня. Приготовив зеленый чай, Мартин подошел ко мне сзади, положил руки на плечи и медленно провел пальцем вверх и вниз по позвоночнику.
— Мне будет очень приятно сделать тебе такой подарок, — нежно произнес он, подвергая мою спину дальнейшему исследованию.
Я не совсем понимал, что он собирается мне предложить.
— Журнал? — спросил я на всякий случай.
— Ум-м-м-м… — сказал он, ловко расстегивая мою рубашку.
Мартин был не совсем в моем вкусе, но должен признаться: возможность стать на время объектом желания вместо того, чтобы обожать самому, вызвала у меня нарциссический трепет. Давно это было… А две недели спустя я получил по почте первый экземпляр «Коносьера».
Во всяком случае, именно в квартире Мартина я в первый раз встретился с Ногути Исаму, японо-американским скульптором. На Мартине не было женских шмоток, это был не тот случай. Присутствовали также Паркер Тайлер, кинокритик; Джимми Меррил, очень напряженный молодой поэт в совиных очках; а также некая леди по имени Брук Харрисон, владевшая знаменитой коллекцией нэцке периода Эдо.[51] Вдобавок ко всем своим талантам, Мартин прекрасно готовил, особенно Цейлонский карри из рыбных голов. В тот вечер мы поедали его китайскую стряпню старинными лакированными черными палочками позднего Эдо.
Ногути, несомненно, был самым визуально прекрасным мужчиной из всех, кого я когда-либо встречал: изящный, но без изнеженности, пронзительные восточные глаза, длинные чуткие пальцы, чистый лоб цвета слоновой кости. Он только что вернулся из Токио и очень хотел показать нам японские художественные журналы со статьями, посвященными его последним работам. Очевидно, Исаму не так давно с большим шумом плюхнулся в пруд эксклюзивного японского искусства. И теперь, когда японские художники повернулись спиной к классическим традициям (зараженным, по их мнению, феодализмом), Исаму изваял целый ряд скульптур поразительно нового стиля, в котором можно заметить влияние не только классических каменных садов в стиле дзен, но и древних погребальных фигурок-ханива.[52] Японская публика, рассказывал он нам, была и шокирована, и очарована одновременно. Обычно в эту дремучую область японцы забираться не осмеливались, даже если очень хотелось.
Исаму говорил быстро, с приступами лихорадочного энтузиазма, словно боялся, что ему не хватит времени все для нас объяснить.
— Там столько всего! — горячился он. — А японцы только и делают, что копируют собственный модернизм, который здесь, в Штатах, давно уже вышел из моды. Они не хотят видеть, что их собственные традиции куда более современны, чем то, что делается на Западе! Дзен — это авангард!
— А… дзен, — вставил Джимми Меррил. — Хлопок одной ладони…[53]
— А эти Будды Камакура — разве не самое прелестное из всего, что вы видели? — излила свои чувства миссис Харрисон. — Я абсолютно уверена, что Ункэй — гений. Кажется, я правильно произношу его имя. Вы знаете его работы, господин Ногути?
— Разумеется! — ответил Исаму (резковато, как мне показалось).
— Все недозаполненно — и все беременно смыслом, — сказал Паркер Тайлер, ощутивший себя брошенным. — Это прослеживается в японских фильмах — у Мидзогути и ему подобных.
— А также у Нарусэ, — вступил в беседу и я, желая щегольнуть своими познаниями. — Особенно в «Траченной молью весне».
— Да ладно! — раздраженно поморщился Тайлер. — Скорей уж в «Прическе замужней дамы».
Я был посрамлен. Об этом фильме я даже не слышал. А потому просто кивнул, якобы соглашаясь, и постарался не замечать его самодовольной ухмылки.
Сам Исаму, впрочем, не был «коносьером» — он был просто молодым художником, который очень спешил. И, по его же признанию, просто не мог дождаться, когда снова вернется в Японию. Там так много нужно сделать, сказал он. Душа его требовала повторного открытия японской традиции, потому что, как он заявлял, «это его кровь». Он учился в Нью-Йорке, Париже, Риме, но инстинкты его оставались японскими. Именно в Японии он провел детство с матерью-американкой в 1930-е годы. Его отец-японец был поэтом, чью знаменитую оду в честь воинского духа Ямато запретили после войны. Позднее я узнал, что этот папаша будто бы вышвырнул Исаму с матерью из дома и им пришлось вернуться в Соединенные Штаты чуть ли не в лохмотьях. Во время войны Исаму сам настоял, чтобы его интернировали с другими японцами в лагеря Аризоны — хотя для тех, у кого мать была белой, это было не обязательно.[54] Вскоре он оттуда вышел, явно соблазнив половину женщин в лагере. Исаму мало рассказывал об этом периоде его жизни. Он вообще редко говорил о том, что не касалось его творчества. Зато о творчестве говорил очень много. «Дух народа вы найдете в его земле и камнях, если поймете, как его оттуда выкопать. Это и есть моя миссия: вновь открыть этот дух до того, как японцы забудут, кто они такие».
Энтузиазм Исаму поражал меня (правда, слегка отталкивала его манера общаться) — и, должен признаться, я немного завидовал ему. Как, должно быть, чудесно, думал я, быть и японцем, и человеком Запада одновременно, сочетать в себе острый аналитический ум со врожденной чувственностью Востока. В нем синтезировалось лучшее из этих двух миров. Он появился на свет сразу с тем, что мне приходилось завоевывать путем мучительной учебы, через разочарования и битвы с самим собой каждый день. У японцев есть выражение «учиться телом» — о тех, кто овладевает каким-либо мастерством так искусно, что это становится их второй натурой. Скажем, дзенский стрелок из лука способен поразить цель даже с повязкой на глазах. Он выучился телом. Как бы и мне хотелось выучить японцев своим телом…