Она со вздохом повернула ко мне белые плечи:
— Застегни платье, пожалуйста.
И что бы между нами ни происходило, была она больна или здорова, я всегда выполнял её просьбу, наклоняясь, чтобы коснуться губами белой кожи. Итак, держась за руки, мы неторопливо спустились вниз, бросая друг на друга восхищённые взгляды на каждой площадке лестницы. Бэйнс уже упаковал в коричневый бумажный пакет мою доисторическую одежду: мешковатые серые брюки, твидовые пиджаки с кожаными накладками на локтях и прочее — типичное одеяние учёного мужа! Он почтительно спрашивает, что ему со всем этим делать. Я собрался было сказать, чтобы он отнёс всё на ближайший благотворительный базар, но тут вмешалась Бенедикта и в решительной манере сказала:
— Сожги в печи, Бэйнс.
Бэйнс повиновался небесной воле, я тоже, хотя и открыл рот, словно собираясь возразить. Какое это имело значение? В одном из карманов он нашёл старую французскую вересковую трубку и отложил её. Я рад был вновь увидеть её, хотя она была порядком прожжена, но под холодным взглядом Бенедикты непонятным образом постеснялся предъявить на неё свои права. Я подумал о коробке ароматных сигар, лежащей в гостиной. Отныне губ Чарлока будут касаться единственно отборные кубинские «Джульетты». На каминной полке будет всегда ждать уже наполненный кожаный портсигар.
— Думаю, так будет лучше, вещи слишком поношенные, — малодушно ответил я Бэйнсу.
— Башмаки и штиблеты я отдал садовнику, — сказал Бэйнс. — Они ему по размеру.
Мы надели пальто и шарфы и проплыли в парадные двери к служебному «роллс-ройсу» — претенциозному символу нового Чарлока, — стоявшему на якоре, поджидая нас.
Память отказывается восстанавливать какие-нибудь подробности того вечера — кроме нотного стана музыки Бузони; только под утро, лёжа без сил возле Бенедикты, я проснулся, как от толчка, и услышал, что она говорит во сне по-турецки — на странном воркующем булькающем языке, на котором однажды говорила со своим соколом. Она лихорадочно металась в постели, будто пытаясь освободиться от пут какого-то мучительного сновидения. Но утром мучительный призрак исчез вместе с лихорадочным состоянием, и она встала в прекрасном настроении. Я пешком прошёл полдороги до офиса через город, охваченный весенним брожением, под ещё чахлым солнцем, наслаждаясь зеленью парков и заиндевелой травой. Счастье переполняло меня — скромный учёный готов был трубить о своей радости, как слон. Джевонс, швейцар, в своей форменной зелёной шинели с надраенными медными пуговицами и в котелке, был, как всегда, на своём посту, притоптывая и поёживаясь на холодном свежем ветре. Его громадный зонт лежал возле директорского лифта. Он сердечно приветствовал меня в своей привычной шутливой манере и даже подмигнул заговорщицки, когда я проходил мимо со своим чёрным зонтом. Удивительно, до чего быстро зонт и повседневное уличное платье разрушают барьеры. А ещё котелок! Лифт величественно поднял меня на третий этаж, к тихому и уютному офису, из окон которого можно было увидеть вдалеке угол собора Св. Павла слева от невидимой линии реки. Мисс Ти уже принесла мою вализу, её содержимое было аккуратно разложено на металлическом подносе. Докладная записка о последнем заседании по поводу проекта новой лампы накаливания была уже здесь, снабжённая комментариями отсутствовавшего Джулиана и подписанная его секретарём. Любопытно, как он умудрился это сделать, будучи в отъезде? Видимо, протоколы заседания были отосланы ему по телексу. «Реализации этого проекта я жду с особым нетерпением, — с удовольствием читал я его резолюцию, — поскольку он представляется мне самым необычным из всех, какие мы когда-либо осуществляли. Пожалуйста, внесите его в секретный список, пока производственный отдел не будет готов выпустить продукт на рынок. Единственное, что следует принять во внимание: предельная цена ртути, на которую стоит соглашаться, 150 фунтов стёрлингов за 75-фунтовую флягу. В этой связи я, однако, надеюсь на хорошие известия с предстоящих переговоров в Москве о поставках ртути. Если мы сможем завладеть этим новым рынком и таким образом сбить с толку производителей хлора, ответственных за дефицит и высокую цену этого ингредиента, то будем на пути к блестящему успеху. Пожалуйста, поторопитесь с первыми пятьюстами опытными образцами ламп».
Я поднял трубку и заказал себе на одиннадцатичасовой перерыв землянику со сливками и стакан лучшего шерри. Корбин уже привык к заказам подобного рода: он немедленно отправит мальчишку-посыльного на поиски земляники. Потом вызвал Слау, чтобы узнать, как идут дела у технологического отдела с новой нитью накаливания и что показали первые испытания. Всё шло хорошо — образцы успешно выдержали чудовищную нагрузку, — даже слишком хорошо, чтобы быть правдой, слишком быстро и гладко. Заседания на сегодня не предполагалось, бумажной работы тоже почти не было, так что я раскрыл газету и погрузился в приятные грёзы о Бенедикте и будущем, — грёзы, в которых мешались такие разные видения, что невозможно было составить цельной картины. По крайней мере, тогда.
Позже она позвонила, чтобы сказать, как соскучилась по мне. Соскучилась по мне! Я был покорён. Относительно Бенедикты: я обнаруживал, что ещё больше люблю её, когда открываю для себя, как мало её знаю; это обстоятельство сообщало ей какую-то загадочность — её странной замкнутой натуре, которая цвела в уединении, как благоуханная магнолия. Поэтому всё в ней было для меня открытием. Если бы я чувствовал, что она преднамеренно что-то утаивает от меня, несомненно, было бы иначе; но её приступы замкнутости и паники совершённо не предполагали этого. Она просто возводила преграду, подобно тому как болезненно-чувствительные, даже, может быть, невротические натуры сознательно отгораживаются от переживаний слишком глубоких, чтобы их обсуждать открыто. Конечно, первое время определённые табу немного смущали меня — но с другой стороны, почему бы кому-то не хотеть говорить о своём отце или о бывшем муже и тому подобном? Это было вполне оправданно; но безусловно, по мере того как мы лучше узнавали друг друга, эти преграды исчезали, открывая путь к новому взаимопониманию. (Земляника была водянистой, шерри посредственный, но я не обратил внимания. Я летел, вцепившись в хвост кометы.) И когда я вечером вернулся на Маунт-стрит, ничуть не усомнился в подлинности радости и нетерпения, с которыми она распахнула дверь, опережая Бэйнса, сбежала по ступенькам и бросилась мне на шею, изголодавшись по моему объятию. И так, рука в руке, к жаркому огню, потрескивающему в камине, мерцающим бутылкам и графинам и долгому вечеру наедине.
— Джулиан сегодня звонил и попросил передать тебе самый горячий привет.
Все меня любят.
Я заметил, что даже все последующие несколько дней стая белых конвертов, адресованных ей, продолжала опускаться, как голуби, на столик в холле. Утром из офиса приходила личный секретарь, чтобы разобрать эту корреспонденцию, так что, возвращаясь, я видел одинаково толстую стопку конвертов уже с наклеенными марками и надписанными адресами, готовых к отправке. Я с некоторым сочувствием перебирал их.
— Боже, да ты, похоже, знаешь всех важных персон в Лондоне!
— Это всё отбросы, — сказала она. — К тому же я больше никого не принимаю. Хочу, чтобы ты принадлежал только мне. Сто лет тебя не видела. Да и тебе ведь вряд ли хочется таскаться с визитами?
— Господи помилуй, нет конечно!
— А там, после апреля, я перееду за город, где никогда никого не бывает. Понимаешь? Ты будешь приезжать на уикенды или когда удастся вырваться. Мы и свадьбу там сыграем, если ты согласен. Джулиан всё устроил. Я имею в виду, будем только мы с тобой, больше никого.
— Значит, ты не хотела сбежать со мной?
— Не в том дело, Феликс. Просто я не могу вот так взять и исчезнуть. Понимаешь, мне надо поддерживать связь.
— С кем, с чем?
Она удивлённо взглянула на меня, словно я задал неожиданно глупый вопрос, словно она такого от меня не ожидала.
— Я хочу сказать, — продолжал я, — ты же ни на кого не работаешь, у тебя нет никаких реальных обязательств, ведь так?
— Если бы так. — Она горько рассмеялась и села на коврик возле камина, уткнув подбородок в поднятые колени и глядя на пылающие угли.
Тут до меня дошло, что речь может идти о врачах, и, обругав себя за то, что сморозил глупость, я опустился рядом с ней на колени и обнял её за плечи:
— Прости, Бенедикта.
В уголке глаза у неё блеснула слеза, но она продолжала улыбаться.
— Пустяки. Сядь рядом и расскажи, что ты делал для фирмы. Хорошо? Я хочу, чтобы ты всем делился со мной.
Это было намного проще и больше отвечало моему настроению; и всё же, начав рассказывать о трёх первых устройствах, которые «Мерлин» намеревался немедленно запустить в производство, я не мог избавиться от чувства какого-то безнадёжного отчаяния, что они не столь интересны и революционны, какими казались мне. Это были всего лишь механические приспособления, пусть и полезные, нужные людям. Где-то в подсознании жила мысль о чём-то более абстрактном, чего Авель был всего лишь приблизительным прототипом. О бихевиористской мозаике, включающей все типы реакций, которая могла бы откликаться на саму вибрацию нервной системы — нечто, что было бы способно пророчить как будущее, так и бывшее… Ничего ещё не было ясно, предстояла большая работа над математичёской теорией вероятности. У меня голова закружилась от этих мыслей. Меж тем мой альтер феликс продолжал своё понятное описание игрушек, которые должна была выпустить фирма, и Бенедикта всё это слушала с живым интересом, словно музыку, голова чуть откинута назад, глаза закрыты. А когда я закончил — когда я даже продемонстрировал ей тонкую нить накаливания, как некоторые демонстрируют какой-нибудь вырезанный у них аппендикс, почечный камень в бутылке, — она глубоко вздохнула и обняла меня, словно вся эта проза чуть ли не возбудила её.