Докладчик закончил, и в порядке дня — поимённая перекличка. На вызов брат Жакмен отвечает глухим, но отчётливым «present»[109], другие откликаются, кто баском, кто фальцетом, и Егор Егорович, дождавшись очереди, отзывается с тревожной поспешностью; ему кажется, что его голос отличен от других голосов крикливой неуместностью. Когда же список окончен, брат Жакмен берет слово, вонзает посох в дерево подмостков и вырастает без видимости болезненного напряжения. Все глаза к нему — и ложа замирает. Ждут его слова, — но он молчит. Мгновение его молчание кажется долгим часом. Брат Жакмен, лицом не дрогнув, борется с болью в ногах и пояснице и с волнением; он хочет, чтобы голос его был спокойным, — и голос брата Жакмена спокоен:
— Я пришёл сюда в последний раз, — говорит брат Жакмен, — пришёл проститься перед уходом к Вечному Востоку. Замкнут герметический круг, исчерпаны силы вольного каменщика.
Снова долгая пауза. Если было тихо в ложе, то теперь мёртво и не слышно дыхания. Брат Жакмен подготовил дома долгими одинокими вечерами свою прощальную речь братьям, краткую, скудную словами, — , но каждое слово полновесно, важно и необходимо. Эту речь он помнит от слова до слова, но он должен преодолеть приступы болей и спазмы горла. Дома, повторяя свою речь, он не раз прерывал её куплетами детской песни, настойчиво напевая «А monsieur Po, a monsieur Li», здесь этого нельзя. Движутся желваки на щеках, рыцарь Кадош должен победить в себе физическую слабость. Он говорит дальше: — Уходящего мастера сменяет новый, работа не должна прекращаться! Но, идя путями посвящённых к познанию вечных законов Природы (тут блестят жаром глаза оратора, сверкает золотой зуб, и рука его простёрта к колоннам), — да не уклонится новый мастер на ложные окольные пути увлечения профанного мира! Не для того пронёсен через века свет масонского посвящения! Не для того великий учитель Хирам пал от руки невежд и предателей, не выдав им священного Слова! Храм посвящённых не рыночная площадь и не избирательный участок!
В храме посвящённых мало воздуха — и грудь оратора сжимают клещи давней болезни, его ноги не хотят сдержать обессилевшего тела. Не будет окончена речь, в которой обдумано каждое слово. Побелевшие губы брата Жакмена, порвав нить речи, беспомощно и неслышно шепчут ненужный стих:
Arleguin fit sa boutique
Sur les marches du palais…
Братские руки помогают оратору опуститься на мягкий стул. Старик испуганно оглядывает лица ближайших, ища приговора своей человеческой судьбе, — не все ли кончено, не опускают ли его в место последнего успокоения? Но лица спокойны и полны доброго расположения: «Сядьте, дорогой брат, вы утомились!» Он отталкивает руки и опускает брови на потухшие глаза!
— Mon tres illustre frere[110], — взволнованным тенором говорит страховой агент, удовлетворённо отмечая про себя естественную растроганность голоса. — Ваши слова — всегда были и будут руководством в наших работах. Но мы надеемся, дорогой брат, мы уверены (он произносит слово «уверены» с напрасным подчёркиванием), что вы ещё долго будете принимать в этих работах личное и самбе деятельное участие. Прошу всех братьев присоединиться ко мне в тройном горячем рукоплескании в честь нашего дорогого брата Эдмонда Жакмена!
Слова страхового агента уместны и совершенно необходимы: ими отгоняется веянье смерти. Трагическое ими обращено в обыденное, роковое — в старческую слабость. Страх на лицах сменяется добрым расположением, свет потустороннего переключается в электрический провод, вечность откатывается вдаль, и свобода, равенство и братство повисают в воздухе полотнищами знакомых, сильно подержанных знамён.
В числе других Егор Егорович плавно спускается с зенита на мозаичный пол ложи. После взблеска света, подобного вспышке магния, все предметы приняли прежние очертания. В сердечной растерянности Егор Егорович не замечает нечаянной неувязки; со всей искренностью доброго человека и преданного брата он желает брату Жакмену возврата здоровья. Если же судьбе угодно, чтобы наилучший из каменщиков оставил этот мир, Егор Егорович клянётся неукоснительно следовать его высокому завету, как последуют ему, конечно, и Себастьян Дюверже, и Жан-Батист Русель, и страховой агент, и все, прослушавшие недоговорённую, но во внутреннем своём смысле вполне законченную речь. С этого вечера, с этого момента духовный путь Егора Егоровича навсегда определился, всем его сомнениям положен конец. В чем дело? В маленьких житейских неудачах? В несоответствии явлений профанного мира высоким идеалам Братства вольных каменщиков? Но ведь это только там, за стенами строительной мастерской, на асфальте улиц, в толпе заблудших и не принявших высокого посвящения, во временном и несущественном!
Егор Егорович никому не уступает чести и счастья отвезти домой, на парижскую окраину, больного старика и мудрого учителя. Эдмонд Жакмен, потерявший всякое величие и оставленный бодростью, опирается всей тяжестью о плечо русского брата. Улицы смотрят в окна такси без особого любопытства, поблёскивают огоньками аптекарские шары, вывески отражаются в тёмной воде Сены, неизвестные помешивают ложечкой в угловых кафе, счётчик останавливается па прежней цифре, и Сибилла Фригийская неодобрительно качает головой: она предупреждала мосье, что ему вредно выходить по вечерам, да ещё в дождливую погоду. В старом доме нет лифта, и подъём на шестой этаж совершается этапами, с долгими передышками на каждой площадке. У Егора Егоровича отнюдь не юношеское сердце (Казань — Сибирь — Сингапур), но разве можно сравнивать! Егору Егоровичу даже несколько стыдно за своё завидное здоровье, и он решительно требует, чтобы брат Жакмен опирался на него всей тяжестью. Егор Егорович превосходный актёр, он не только рассуждает о посторонних предметах, он может даже расшутиться и насчёт погоды, и насчёт консьержки, высказать свой взгляд на удобства и неудобства подъёмных машин (был такой случай — остановилась посредине и ни с места, да так с полчаса и пришлось ждать — моё почтенье!), он знал одного человека, который вот так же задыхался на подъёмах, а пожил два месяца в деревне — и все как рукой сняло, так что потом взбегал свободно па шестой этаж. Егор Егорович врет соловьём и суетится фокстерьером, даже преодолевая пятую площадку. В передней пахнет пылью и табаком, в кабинете пахнет пылью, табаком и старым человеком. Эдмонд Жакмен, поддерживаемый Егором Егоровичем, опускается в кресло с обратным изображением формы его одряхлевшего тела. Силы старика исчерпаны, глаза полузакрыть! Но рука шарит по столику, нащупывая прокуренную трубку. Егор Егорович подталкивает трубку и равнодушным голосом, даже с лёгким зевком, говорит:
— Ну вот, все хорошо, можно нам и покурить!
Дав закурить Жакмену, закуривает и сам лёгкую папиросу, обмывая ароматным дымом своё простоватое, но острой жалостью ущемлённое сердце.
* * *
Едва Егор Егорович, выйдя от больного, появляется на площадке шестого этажа, как перед ним вырастает полноправная фигура, хватает его за шиворот и, не тратя времени на счёт ступенек и этажей, швыряет его в пролёт лестницы: довольно обычный авторский приём для оживления рассказа и привлечения внимания к дальнейшему.
Дело в том, что временно нам Егор Егорович не нужен, даже мешает; в его присутствии приходится говорить деланным языком, приписывать ему мысли, развитие которых для него затруднительно. Иногда в подобных случаях выталкивается на сцену слегка потрёпанный образ профессора Панкратова, присяжного резонера повести, — но и этот приём делается утомительным. Неужели действительно нельзя обойтись вообще без зрительных образов и поговорить простым языком? Чревовещатель сажает па стул посреди сцены куклу, подающую реплики и отвлекающую своим комическим видом внимание зрителей от истинного источника звуков, от чревовещательского чрева. Кукла нелепа и не обязана походить на человека; она говорит писклявым голосом, не существующим в природе, — будто бы фокус от этого выигрывает. Так и Егору Егоровичу было предложено выступать в роли выразителя мудрости веков, на что он положительно неспособен… По этому случаю его временно отшвыривают и ставят напетую авторами граммофонную пластинку.
Вы, конечно, полагаете себя разумнее бывшего казанского почтового чиновника. Доводы вашего разума основаны на достаточном количестве опытов, — к чему вам символические побрякушки? Вы рождаетесь в полном соответствии с вами же придуманными законами биологии, живете по всем правилам борьбы за существование, строите общество на классовых началах и пытаетесь пересоздать его в коммунистическое (или, наоборот, боретесь против этого). Вы изучаете «как» и не утруждаете себя ненужными «зачем». В крайнем случае вы принимаете на службу бога и поручаете ему ведать малопонятными и практически бесполезными вопросами. Чтобы бог не слишком путался под ногами, вы можете подвесить его в правый угол или поручить ему выработку кодекса морали: «Око за око — зуб за зуб», «Люби ближнего, как самого себя» и т. д., только бы было ясно и категорично, — от сего дня на все времена. Установив, таким образом, непреложность нравственных догм, вы пытаетесь столь же безошибочными истинами выразить и явления видимого мира, хотя это несколько хлопотнее. Вся прелесть в том, что вы идёте путями разума, при дневном свете, не позволяя себе мистических уклонов и не чихая выше носа.