— Не все, а излишки, — строго поправил Веселов. И добавил сурово: — Коль понадобится — выгребу.
— Да мы понимаем, чего там…
Но однажды, уж в марте, Веселов сам созвал в сельсовет народ и, оглядев всех, объявил радостно и торжественно:
— Вот что… Нынче излишки хлеба изымать не буду! — и потряс зажатой в кулаке газетой. — Продразверстка заменена продналогом.
— И тот прод, и этот прод… Какая нам разница, — раздалось сразу несколько голосов.
— Чудаки вы, ей-богу, — воскликнул Веселов. — А ну, поближе к столу, сейчас объясню все…
Весной мужики запахали не только все зеркаловские и лопатинские земли, но захватили добрую половину и бородинских полей.
Перед севом вернулся в Локти Павел Туманов, мужик высоченного роста, широкоскулый, лобастый, с глазами навыкате.
Несмотря на неприветливое выражение лица и молчаливость, это был добродушный и покладистый человек.
Туманов посеял рядом с Григорием, на его земле. Бородин поглядывал на Павла косо, но прогнать его не решался.
Григорий знал, что Туманов воевал под Перекопом с Врангелем, и спросил как-то, что это за Врангель. Павел коротко ответил:
— Врангель — барон, вроде вашего адмирала Колчака.
— А-а!.. — ответил Григорий и про себя подумал: «Нашего? Жена твоя была нашей, это точно…»
Однажды Туманов сказал Бородину:
— У тебя, Григорий, пашня урожайнее, потому под самым склоном. А моя земля истощенная какая то… Как бы нам распределиться, чтоб одинаковые пашни были, а?
Григорий слушал и чувствовал, что может не сдержаться, ударить Павла. «Твоя, значит, земля? — думал он, отворачиваясь от ставшего давно ненавистным крупного лица Туманова. — Черт, зря тебя под Перекопом этим… не закопали…»
Однако ничего не ответил Туманову, продолжал пахать под склоном.
Григорий стал еще более молчаливым, замкнутым, ходил по деревне словно с зашитыми в карманы руками, посматривал на мир прищуренными, ничего не выражающими глазами.
Он ни с кем не разговаривал, и его никто не трогал. Веселов, маленький, коренастый, крепкий, при случайных встречах бросал взгляд на Григория и тоже не трогал — забыл, что ли? Нет, не забыл. Иначе не обжигал бы Григория так его взгляд, не заставлял ежиться.
Спокойно, не торопясь, проходила иногда мимо дома Бородиных Дуняша Веселова. Григорий смотрел на нее из окна и чувствовал: всплывает, поднимается, как вода во время прибоя, давняя, застаревшая злость на весь мир.
Вместе с тем в сердце, в самой глубине его, шевелилось что-то живое, похожее на прежнее чувство к Дуняше, однако прорваться наружу не могло, быстро утихало, оседало на самое дно, как мелкий песок, поднятый в стоячей воде речушки брошенным туда камнем. Дуняшка исчезала, а Григорий все стоял у окна, бездумно смотрел на улицу. Вдоль нее ветер мел опавшие сухие листья тополей, крутил их под заборами, под окнами почерневших от старости бревенчатых изб.
Часто спешила куда-то мимо дома Бородиных и Анна Туманова. Она тоже шла прямо.
«Ишь стерва… И эта выпрямилась… — думал Григорий, морщась, как от зубной боли. — Рассказать бы мужу, как жила без него… А то литовкой замахиваться…»
Это было несколько недель назад, когда убирали хлеб. Вечером, перед концом работы, Анна сказала что-то мужу, взяла косу и пошла в лес, намереваясь накосить две-три охапки травы на ночь лошаденке. Григорий, прихватив уздечку, отправился туда же, будто бы ловить коня.
Увидев меж деревьев Григория, Анна тотчас перестала косить, спокойно, выжидающе обернулась к нему. И в этом повороте, в узковатых глазах, устремленных на него, было что-то предостерегающее. Всегда покорная, податливая, стояла она сейчас на выкошенной сыроватой земле прямо и твердо, плотно сжав сухие, крепкие губы.
Григорий все-таки попытался изобразить на своем лице улыбку и шагнул к ней, проговорив:
— Ну, ну, Анна, чего ты?!
Она не отступила, только приподняла косу и промолвила:
— Иди себе…
Усмехаясь, Григорий спросил:
— Или мужа боишься? Раньше-то, помнится, смелее была.
— Раньше есть нечего было. А ты пользовался нищетой нашей, паразит.
Григорий потоптался среди высокой, начинающей сохнуть уже лесной травы. Анна снова подняла косу:
— Уходи лучше от греха…
… И вот, провожая ее из окна взглядом, он думал, что хорошо бы рассказать Павлу Туманову о том, как жила Анна без него. Но сам же понимал, что думает об этом зря, что не осмелится, побоится рассказать.
Скоро в Локтях пошли разговоры об организации коммуны. Григорий опять несколько раз видел в селе бывшего ссыльного Федора Семенова и думал: «Начальство, видать, теперь. Вишь, Андрюха вьюном вьется…»
Больше всех бегал по селу заполошный Федот Артюхин, останавливал каждого встречного, кричал чуть ли не в самое ухо:
— Слыхал, Андрей коммуну делает, а? Как ты? Я думаю — вступить безоговорочно. И Семенов Федот советует. А? Они же партийцы с Андреем, эти… большаки. Уж худого не присоветуют. Всем миром, значит, пахать и сеять будем…
— Пахать-то — миром, да не пойдем ли по миру? — отвечали иные.
Тогда Федот сердился, доказывал:
— Все-таки Советская власть, брат, коммуны эти того… не зря. Понимать надо.
Степан Алабугин говорил более определенно и убедительно:
— Мне, безлошадному, совсем трудно. Помогает, конечно, Андрей сколь может… А в коммуне и я всегда с хлебом буду. Не-ет, я за большаками пойду…
Григорий, по своему обыкновению, прислушивался к таким разговорам, но никогда не ввязывался в них. Он видел, что за «большаками» идет не только его бывший работник, но почти вся деревня. Значит, ему не по пути с ними.
В горнице на кровати валялся теперь старый и дряблый, как прошлогодняя картофелина, отец. Слег он от болезни ли, от старости, или еще от чего — Григорий не знал. Он был рад, что отец лежит пластом. Уходя из дома, запирал двери горницы на ключ и клал его в карман.
Утрами, негромко покряхтывая и охая, старик сползал с кровати, пошатываясь, шлепал к лавке у стены, неслышно опускался на нее. Отдышавшись, толкал створки окна прозрачно-восковой, дрожащей рукой. Григорий бросал на отца обеспокоенные, тревожные взгляды. Однажды заметил угрюмо:
— Простудишься у окна-то. Отошел бы…
— Подышать хоть земной свежестью…
Старик долго кашлял, дергаясь высохшим, невесомым телом. Потом повернул к сыну слезящиеся глаза.
— Не бойсь, не выпрыгну… Мне и в дверь-то теперь не выползти… Так что зря замыкаешь… тюремщик.
Григорий поднял голову, дернул губой, отвернулся.
— Не вороти морду. Правда зенки колет, что ли?
— Какой я тебе тюремщик? — проговорил Григорий все тем же голосом.
— Именно что… На дверь замок повесить можно. А вот на язык — как? Ты подумай, сынок, — желчно добавил старик.
Григорий опять быстро вскинул голову, подскочил ближе к отцу.
— Ты, батя, что? — Голос его дрогнул и сорвался. — Правду, говоришь, любить надо?.. А если иная правда мне — что нож в сердце, а? Тогда как?
— Я и говорю: на язык мне придумай замок повесить… Дверь-то крепко запираешь — я не выйду, ко мне никто не придет.. Особливо Андрюха…
— Батя! — Григорий шагнул еще ближе к отцу, сжал кулаки, побагровел. — Мне придумывать нечего… Ты вперед меня придумал, когда… мать уморил взаперти…
Петр помедлил с ответом, будто никак не мог понять, что такое сказал ему сын. Потом проговорил спокойно, потряхивая редкими спутанными волосенками на острой макушке головы:
— Отойди-ка… сукин ты сын, Гришка. Отца родного боишься, живешь, как…
Старик еще хотел что-то сказать, но закашлялся, махнул рукой и побрел обратно к кровати.
Скоро старому Бородину стало хуже. С постели он больше не поднимался. Разговаривали они теперь мало и редко. Только иногда отец спрашивал:
— Как там коммунишка-то, не распалась?
— Нет пока.
— Ага, так… Христопродавцы-и! Андрюха все верховодит?
— Он.
В другой раз старик проговорил:
— Вот что скажи мне, Гришуха… Ходишь ты по деревне, как бездомный пес, принюхиваешься который год, вижу… — Помолчал и спросил в упор: — В коммуну-то не думаешь вступать?
— А вдруг другой Колчак объявится?
— Так, так, кхе…
— Вот тебе и «кхе» тогда будет, — отворачивая в сторону глаза, тихо уронил Григорий.
День ото дня старик заметно таял, угасал, как догорающая свечка. Перед самой смертью подозвал к себе сына и спросил:
— Снег, что ли, выпал на улице?
— Снег.
— Я, Гришуха, помираю… Знаю, рад будешь…
Григорий промолчал.
— Умереть мне не страшно, пожил, слава богу, — начал опять старый Бородин, когда понял, что сын не ответит, не возразит. — Жалко вот, что ты останешься поганить грешную землю.
— Не твоя забота, — криво усмехнувшись, бросил отцу Григорий.
— Ты ведь сын мне, Григорий… А это и обидно мне. — Голос старика прерывался, дребезжал. Он широко открывал маленький беззубый рот, ловил воздух. Несильно, но часто вздымалась его плоская грудь. — Каждый живет по своей линии, топчет свои тропинки… — хрипел старик. — На земле ведь как? Сильный — прямо стоит, слабый — по ветру стелется… А ты ни так, ни этак. Болтаешься, как гнилушка в озере…