Фея отвергала штуки, которыми, спустя мгновение, шлюха вознаграждала нас сторицей.
Фея сердилась. Требовала извинений. Шлюха сердилась еще больше и требовала еще больших извинений.
Сначала она хотела, чтобы ее просили, а затем умоляли. А мы уже не знали, кого должны просить, кого умолять – шлюху или фею. Нам было непонятно, когда уставала шлюха, а когда фея превращалась в шлюху.
Обе они накладывались друг на друга, отделялись, мы видели раздвоенное изображение, потом, в разгар бреда, нас было уже четверо, потерявшихся во всевозможных трюках.
Именно фея говорила с нами о любви, адресовала прерываемые жалобами нежные признания. У нее вырывались типичные для шлюхи слова, от которых она закрывала глаза и старалась спрятаться за наши спины.
Именно шлюха завлекала нас шепотом, как клиентов, награждая колдовскими заклинаниями, откидывалась, чтобы посмотреть, какой эффект производит ее магия, и снова бросалась в разнузданный дебош, не опуская глаз. Но у нее можно было обнаружить и паузы, отражавшие страх, и среди них вдруг слышался легкий перезвон рыданий феи, которые ей не удавалось задушить.
Фея просила пощады, считая себя поверженной. Иногда фальшивила. Но неизменно была полна деликатности.
Шлюха продавала тело, рекламировала его. Отдавала приказания, не брезгуя вызовом, набавляя цену. Она была тираничной, неутомимой амазонкой, акробаткой на параллельных брусьях.
Мы теряли голову из-за них обеих.
Это была любовь на зубьях пилы, с постоянными сменами настроения.
За чистой застенчивостью следовала невиданная волна неприличия, после чего приходилось отменять банкет. Это было похоже на то, как новобрачная слушает мессу на решетке помойной ямы, ветер поднимает ее подол, а семья жениха готова вынуть носовые платки…
– Трахайте меня сильнее, может быть, у меня кровь пойдет, – шептала она. – Я вас измараю своей кровью.
Она обрушивала на нас комментарии, от которых могли разлететься вдребезги экраны телевизоров. От ее замечаний мы теряли силы, и волосы вставали дыбом… Тогда она смеялась над нами, с презрением отворачивалась и отправлялась полюбоваться на себя в зеркалах, погулять нагишом.
– Бедная Жанночка, – говорила она, – приподнимая груди в знак приношения. – Тебе явно не повезло… Прояви же благоразумие: в их возрасте мальчики так любят поспать… – И, вернувшись, обозревала размер произведенных разрушений. – Ну ладно, – говорила она. – Пора баиньки…
Надевала чулки, черное белье фатальной женщины, укладывала нас, поправляла одеяло, ставила ночник, чтобы нам не было страшно… Затем, приблизившись к постели, целовала в лоб, щеки и шею… Мы пытались вернуть ее, вымогая хоть кусочек…
– Нет-нет, – отвечала она. – И речи быть не может! Мне надо приготовиться к приходу вашего отца, когда он заедет за мной, чтобы мы не опоздали к поднятию занавеса. Иначе он будет в ярости! Представляете, пропустить увертюру к «Лебединому озеру»! Такая дивная музыка!
– Ты хорошо пахнешь, мама… Поцелуй еще раз!
– В последний раз!
Она склонялась над нами, и я больше всего боялся, что ее рука обнаружит мою эрекцию… Мерзавец же Пьеро нахально залезал в ширинку моей пижамы!
– Спокойной ночи, мои дорогие…
И уходила в облаке духов, шелестя шелками, оставляя нас одних с ночником, не знающих, что делать с руками… И тогда мы ускользали в мир грез, в котором уже не были ее сыновьями, то есть могли спокойно отправиться с нею в Оперу, пригласить поужинать, предложить выпить, заставить смеяться… Не будь она нашей матерью, мы бы устроили ей великокняжеский поход в кабаре, где швейцары знали нас по имени… Возвращаясь на заре в спящий дворец, мы пели «Очи черные!», чтобы дежурный свалился со стула. «Вставай, старина! Мы хотим есть! Хотим пить! Приготовь нам что-нибудь на скорую руку! И побыстрее доставь в четырнадцатый номер!» Лифтер с заспанными глазами поднимает нас на пятый этаж. Ты гладишь этого блондинчика по головке и суешь ему в руку копейку. Танцуя, мы доходим до своего номера. Задвигаем шторы, чтобы отсрочить наступление дня. Зажигаем все люстры и бра. Ты восхищена и напугана. Поэтому начинаешь бормотать: «Мне надо вернуться домой. Меня ждут дети. Муж тоже. Ведь так поздно!..» Приходит дежурный и вкатывает тележку с серебряным ведерком со льдом, тостами и икрой…
Проснувшись, мы застаем ее на месте. Склонившись над нами, она подтыкает одеяло. «Как замечательно, что вы привели меня сюда… Но вы перешли пределы дозволенного». Я удерживаю ее руку. «Знаешь, мама, ты снилась мне!» Вздыхая, она садится на постель. «Ну и вечер! Я без сил! Ваш отец сорвал банк… Его на руках отнесли к Борсоглову[6]… Я ушла потихоньку».
У нее слипаются глаза. Мне кажется, что она сейчас упадет. «Пьеро, помоги мне!» Она позволяет себя раздеть, и мы укладываем ее между нами со всеми драгоценностями под фирменное постельное белье отеля.
– Расскажи свой сон! – просит она. – Что в нем было?
– Это самое, – отвечаю. – В точности.
* * *
Она бесшумно, на цыпочках входила в наши сны, которые продолжались и после пробуждения без всякого перерыва.
Она приходила со светом дня, принося на подносе счастье и заставляя испить его маленькими глотками. Вытирая нам терпеливо уголки рта, следя за пульсом, отмечая по часам температуру, справляясь о ходе болезни: не горит ли внутри? не треплет ли лихорадка? Притрагиваясь прохладной рукой ко лбу, успокаивала: «Не бойся, малыш, боли ведь только начинаются. Еще узнаешь, как они ужасны, как невыносимы. Ты будешь дрожать, требовать кислород…»
В этом сне присутствовала также старшая медсестра, суровая седовласая вдова, разрешавшая нашим влажным ладошкам искать выздоровления под ее белым халатом, рыться и рыться в ее волосах, чтобы затем ударить по рукам линейкой. Она дежурила у наших постелей все ночи, рассказывая, как мы будем умирать. «Обождите рассвета, сами увидите… Никто не сможет вам помочь… Даже ваша мать, отказавшаяся приехать, говоря, что все бесполезно… Теперь смотрите… Видите, как проникает свет в комнату… Вы и сами не заметили, как перешли в другой мир, счастливчики! Ну, что вы испытали? Все ведь не так ужасно! С капельницами давно покончено. Вы достаточно напились!.. Вам хорошо теперь. Вам не о чем жалеть. Страхи прошли. Боли тоже! Только немного холодно… Вы не находите, что тележка очень удобная? У нее мягкие рессоры, не так ли? А как вам нравится решетчатый лифт? Он так мягко движется… Я увожу вас к себе глубоко под землю, там мое убежище. Конечная остановка! Все выходят!.. Прислушайтесь к тишине… Жалобам и стенаниям наступил конец!.. Тут вас ждет настоящий отдых, сами увидите… Вы отлично выспитесь на мраморном камне, который будет подсвечиваться мягким светом неона… А теперь займемся туалетом… Мне предстоит закупорить вас гигроскопической ватой. Иначе вы насвинячите повсюду… А потом обработать формалином».
Она расстилает саван на плиточном полу. «Да вы еще вполне съедобны, мои поросяточки!.. Как жалко умирать так рано! Мне здорово повезло! Вы еще принесете пользу, мои малышки. Вам предстоит доиграть спектакль! Заменить всех этих бродяг!» И расстегивает халат, чтобы чувствовать себя свободнее. Затем освобождается от белья. «Только не ворчать! Тут всем заправляю я. В мире ином никто не сводит счеты. А на профессоров и главного врача мне наплевать. Это я – царица больницы! Быть может, я и старая, но живая!» Она сползает с мрамора и садится прямо мне на лицо. Вот гадина – у нее месячные! Я погружаюсь в кровоточащую рану!
Промокшие от пота, мы снова сидим на постели. Жанна у изголовья восторгается нашим загробным видом… Сон это или явь? Трудно сказать… Мы не стараемся разобраться, а просто плывем по течению. Говорим «здравствуйте», «добрый вечер». День? Вечер? Нам уже наплевать. Правда, днем мы себя видим, а ночью о себе догадываемся… Хотя при задвинутых шторах нет большой разницы, но все же… День приходил со своим блеклым светом, комната превращалась в склеп. А мы, усопшие, оказывались под охраной монашки с нежными руками, нашей сестры, нашей матери, которая за нас молилась, обожала и теряла понемногу разум, считая, что находится в обществе двух распростертых на голых камнях трупов. Изливая нам свою душу, она насыщала речь проклятиями. Затем склонялась над нами, любуясь нашим видом и выпуклостями, буграми сеньоров, вернувшихся из крестовых походов… Оплакивая нашу молодость, куря фимиам, она осыпала нас такими упреками, что мы воскресали… Тронутые этой благодатью, мы отвечали на ее порыв… И все трое начинали готовиться к отпущению грехов… Наделяя нас языческими именами, она исповедовала нас, а затем исповедовалась сама.
«Я обкрадывала воров, – признавалась она, – обманывала обманщиков, продавалась спекулянтам… Высмеивала смешное, презирала презренных… Я делала зло из любви ко злу, занималась саботажем в тюремном цеху, у меня часто вырывались непристойные жесты… А когда умерли мои родители, я не приехала на похороны, сэкономив на букете цветов и потратив деньги на жратву». Мы отпускаем ей грехи. А очистившись сами, прижимаемся тесно друг к другу, чтобы, задыхаясь, исповедаться.