Человек со змеей замолчал. Хохотнул неприятно.
— Чего вы смеетесь, черт побери? — спросил знакомый пьяного.
— Да потому что знаю, — сказал мужчина со змеей на плече, — знаю, что все подобные типы так кончают. Если ты не вместе со своей партией, такой конец неизбежен. Ты что, бежишь уже?
— Да, — сказал знакомый пьяного. — Чего тут стоять? Все равно ему уж ничем не поможешь.
Они пошли по улице. Запыленные деревья выглядели жалкими, неприглядными. На углу худощавый мужчина в грязном халате торговал мороженым; вокруг толклись ребятишки, растаявшее мороженое текло у них по пальцам. Дети пищали, тянулись к мужчине с мелочью.
— Вы и вправду его знали? — спросил знакомый пьяного. — А мне сдается, заливаете. Быть не может, чтобы все мы его знали.
Человек со змеей приостановился. Взглянул на спутника. Тот продолжал:
— Я только сейчас заметил, что у вас изуродованное лицо. Вас что, били?
— Били.
— Давно?
— Кажется, что вчера, — сказал человек со змеей. — Свежо в памяти, хотя двадцать лет уже прошло. И тоже тридцатое апреля было. И тоже жара стояла такая, что дышать было нечем.
Они молча смотрели друг на друга. Проезжали трамваи, грузовики, люди сновали туда-сюда. Знакомый пьяного раздраженно спросил:
— Так знали вы его или нет?
Человек со змеей поднял голову. Глаза у него были пустые, светлые и слепые — как у покойника.
— Я многих знал.
Они пошли дальше. Знакомый пьяного по бару на Брестской насвистывал, приземистый мужчина шел молча и нервно играл желваками. И вдруг остановился.
— Черт, совсем забыл, — сказал он, с беспокойством глядя на спутника. — Придется вернуться: баба моя велела к теще зайти. А это в той стороне.
— Ну что ж, — сказал знакомый пьяного. — Подождал бы вас, да времени в обрез. Пока, — он коснулся пальцем кепки и пошел вперед.
Когда он исчез за углом, приземистый мужчина повернул обратно к пьяному. Склонился над ним и с трудом взгромоздил на себя; пьяный как куль валился из рук. Приземистый тащил его и с тоской приговаривал: — Ну чего ты нализался? Чего нализался в самый полдень?
1955
В субботу центр города выглядит так же, как в любой другой день недели. Только пьяных больше; в закусочных и барах, в автобусах и подъездах — везде стоит запах винного перегара. В субботу город теряет свой деловой облик — в субботу у города пьяная рожа. Зато в центре в субботу не найти любителей наблюдать жизнь: торчать в подворотнях, слоняться по улицам, часами сидеть на скамейке в парке — исключительно ради того, чтобы лет двадцать спустя можно было вспомнить, что в один прекрасный день им довелось увидеть чего-нибудь эдакое. Как рассыльные, недавно еще, во времена оккупации, расхаживавшие по городу в красных фуражках, как торговцы сухим песком и уличные певцы с пропитыми тенорами, — в центре вымерли беспристрастные наблюдатели жизни.
Встретить их можно только на окраине. Жизнь городской окраины всегда была и остается более полнокровной; на окраине по субботам, если день погожий, из домов выносятся стулья; перевернув их задом наперед и усевшись верхом, люди наблюдают за жизнью. Упорство наблюдателей подчас граничит с безумием, — иногда эти фанатики просиживают так всю жизнь, не видя ничего, кроме физиономии наблюдателя, сидящего напротив. И умирают с чувством глубокой обиды на весь мир, убежденные в его тоскливой заурядности, поскольку редко кому придет в голову, что можно встать и пойти на соседнюю улицу. Наблюдатели с годами становятся беспокойными. Они суетятся, поглядывают на часы; такая уж у старых людей смешная привычка — им страсть как хочется сберечь время. С какого-то момента интерес к жизни и жажда впечатлений у них становятся посильней, чем у двадцатилетних. Они много говорят, много размышляют; чувства их одновременно и кипучи и вялы. Потом они быстро и спокойно угасают. А перед смертью уверяют всех, что жили на полную катушку. Импотенты похваляются успехами у женщин, трусы — геройством, дебилы — житейской мудростью.
Пан Генек — маляр по профессии — сорок лет прожил на Маримонте и столько же лет наблюдал жизнь своего района. В ту субботу пан Генек, как обычно, сидел в палисаднике перед домом и бездумно глазел по сторонам. Время от времени он сплевывал и облизывал пересохшие губы; угасающий день был мучительно жарким. Пан Генек испытывал раздражение: за целый день не случилось ничего интересного, никто не сломал руки, никто никого не побил, и пана Генека томило ощущение пустоты и скуки; он пнул подвернувшуюся под ногу собаку и, уныло позевывая, оглядел улицу. Улица была пуста; изредка проезжавшие по ней машины вздымали тучи горячей пыли. Окончательно потеряв надежду узреть кусочек жизни, пан Генек вдруг почувствовал, что его тронули за плечо. Подняв сонный взор, он увидел своего соседа, Малишевского.
— Пошли, — сказал Малишевский.
— Куда?
— Недалеко.
— Зачем?
— Полюбоваться кое-чем хотите? — спросил Малишевский.
Был он небольшого росточка, с добродушным лицом и хитрыми глазками. Движения его — несмотря на кажущуюся вялость — были быстрыми и ловкими, как у молодого кота.
— Чего там? — спросил пан Генек, зевнув: жара его доконала.
— Парень, — сказал Малишевский.
— Ну и что?
— Цирк, — сказал Малишевский. — С девушкой. Теперь понятно?
— Ясно, — проговорил пан Генек и встал; в душе его сверкнула надежда. Оживившись, он спросил: — Красивая?
— Красивая и молодая, — сказал Малишевский. — Говорю, работа там кипит. — И вдруг заторопился: — Идете или не идете?
— Дохлый номер, — сказал пан Генек — Пока дойдем, они кончат. Дохлый номер, ручаюсь.
— Им-то не за пятьдесят, как вам, — сказал Малишевский. — Они долго могут. Я, когда был молодой, мог часами. Серьезно. Зайдем за моим шурином, и вперед. Ну как? Он-то наверняка составит нам компанию, если вернулся с работы. Да вот и он сам!
Действительно, по улице шел здоровенный малый. Рукава рубашки засучены, в зубах зажата травинка. Глаза под тяжелыми веками сонные и насмешливые.
— Хенек, — закричал Малишевский, — можно тебя на минуточку?
Хенек подошел, привалился к забору. Лоб у него взмок от пота.
— Привет, — сказал он. — Как дела, пан Генек?
— Хенек, — сказал Малишевский, — пошли с нами.
— Жарко, — сказал Хенек, облизал губы и вздохнул. — Дышать нечем. В такую жарищу и у святого не встанет. Куда намылились?
— Я был на огородах, — сказал Малишевский. — Там парень с девушкой.
— Шлюха? — спросил Хенек. Выплюнул травинку, потом сорвал новую и прикусил крепкими зубами.
— Хрен-то, — сказал Малишевский. — Говорю тебе: молодая и красивая.
— Давай сходим, — сказал Хенек. — Ты меня знаешь: люблю поглядеть на жизнь. А окажется страхолюдина, — обратился он к Малишевскому, — сегодня же нам поставишь.
Без лишних разговоров быстро пошли огородами. Местные жители приходили туда после работы, возились со своей картошкой, морковью и помидорами. Сейчас, однако, на участках было пусто: влажная духота всех сморила — люди сидели дома.
— Духотища, — сказал Хенек. — Ничего не могу в такую погоду делать. Голова трещит с утра до ночи.
— Тем тоже небось жарко, — сказал пан Генек.
— Надо думать, — сказал Малишевский. — Мы их остудим. Верно, Хенек?
— В том году, — сказал Хенек, — сюда тоже ходил один с девушкой. Целое лето.
— И что?
— Ничего. Хаты, видать, не было.
— Поженились? — с усилием спросил Генек; он мечтал о кружке холодного горьковатого пива.
— Не знаю. Может, и поженились. Тоже красивая была девушка.
— Блондинка? — снова спросил Генек; ему это было совершенно безразлично. Он по-прежнему ощущал внутри мучительную пустоту и омерзение.
— Брюнетка, — сказал Хенек — Как сейчас помню. А мужик белобрысый. Я все не мог понять, зачем красивой девке такой мозгляк.
— Кто их разберет, — пробормотал пан Генек и сплюнул густую слюну. Он был зол на Хенека — тот напомнил ему, что у него самого некрасивая и недалекая жена. — Небось шлюха, — сказал он.
— Возможно… А теперь тихо, — сказал Малишевский. И пошел первым; Хенек и пан Генек медленно следовали за ним, стараясь не шуметь. Вокруг посерело: солнце спряталось, на траву упали голубоватые тени. Малишевский вдруг повернул голову и тихо позвал: — Сюда!
Они прошли крадучись несколько шагов и увидели в траве парня и девушку. Девушка положила голову пареньку на плечо, прижалась к нему всем телом. Они лежали, утомленные любовью и жарой, оба молодые и красивые — две головы: темная и светлая. Платье девушки задралось; у нее были длинные и сильные загорелые ноги.
— Красивая, — сказал Хенек. — Очень даже.
— А я что говорил, — шепнул Малишевский.