Это и рассказывал десантник-радист, еще не вполне исчерпавший умом всю меру изумления головотяпством.
— У нас же вся кодировка была под ключ, а голосом — так у меня микрофона нету, не велели с собой брать, — говорил он с не прошедшим, неизжитым отчаянием. — Ну, что… ну, я могу открытым текстом: сюда, мол, не сбрасывайте людей, тут засады кругом… Но кто ж мне поверит, когда я радиоданных не имею, кодов не знаю, своих позывных? У комбата все, а где он, комбат?
— Действительно, — подхватил майор Светлооков, — кто ж тебе поверит. Ты же всего наблюдать не мог. Или кто-нибудь потом рассказал тебе?
Десантник от этих слов осекся и вновь замкнулся. Между тем виделся человек очень не робкого десятка, кто побывал в передрягах и находил в них прелесть и смысл жизни, из тех, кто воевать умеет и любит. Было что-то звериное в его мощной тренированной фигуре, взрывчатая кошачья сила и ловкость, которые у генерала вызывали симпатию и молодецкое желание побороться с ним, и, наверно, была прежде горделивая осанка человека, ценимого командирами и знающего себе цену, привыкшего изъясняться, не утруждаясь выбором слов. Но, видимо, в этот раз испытал он то, что уже превысило меру его храбрости и сломило ее; может быть, на всю жизнь оставило неизгладимый устрашающий след.
— Так, — сказал генерал, — рацию ты разбил. Дальше что?
Неожиданно для него десантник не ответил сразу, а потупился в пол и, вцепясь обеими руками в края стула, выговорил с усилием:
— Не разбил, товарищ командующий. Тут ведь как вышло? Покуда падал, страху натерпелся — как вспомнишь, так вздрогнешь. А приземлился — хорошо, на поляну, не на деревья. Руки-ноги целы, не ободрало нигде. И тащило меня недолго, купол погасил быстро. И вроде никого кругом, можно и расслабиться. Ну, развернул рацию — хоть что-нибудь услышать, наушники надел, работаю. И не услышал, как они сзади подкрались, человек пять. Вдруг наушники с головы срывают и в рожу — стволы: «Хенде хох!» Я и ножичек не успел вынуть.
— И автомат пришлось отдать, — сказал майор Светлооков.
— Взяли автомат, — сказал десантник. — Я только потянулся — сапогом дали под челюсть…
Он показал рукою, куда ему дали, там лиловел кровоподтек. А легкая его усмешка показывала, что схлопотать по морде, хоть и сапогом, не такая уж для него трагедия. Майор Светлооков заглянул сбоку и покачал головой.
В какую из минут, не уловленных генералом, парень стал губить себя? Когда, поддавшись его доверительному тону или просто не смея лгать командующему, решил говорить правду — что не разбил рацию, как предписывалось, не отстреливался до последнего патрона, не резал врага финкой, не рвал зубами? Да, это все поводы для «смершевца» сделать стойку. Но только он ее раньше сделал — когда рассказывалось о десантировании, о котором рассказать солдатской массе невозможно, немыслимо, выглядело бы клеветой на командование, злобной антисоветчиной. Как часто людям приходится отвечать за то, что они не могут не рассказывать о грехах других людей, и как охотно эти другие перекладывают на них свои вины! Только формулировку подобрать. В сущности, за любым обвинением политического свойства всегда стоял чей-нибудь личный интерес — и непременно шкурный. И уж эти мастера себя выгородят перед Верховным и награды себе отхлопочут — можно ведь из любого головотяпства выйти с достоинством: «В ходе операции советские воины проявили массовый героизм, мужество и стойкость». И все ведь чистая правда, кто-то же проявил, сплотился в группу, в отряд, оказал сопротивление. А все другие будут уже к ним подстраивать свои легенды. Только вот этот парень не озаботился запастись легендой. И значит, был обречен, еще когда прыгнул в ночную темень, если не раньше — когда всходил по трапу в самолет.
— Что с теми было, кто отстреливался? — спросил генерал. — Удалось им оборону какую-то организовать?
— Я, когда повезли меня, видел — вешали на стропах. На ихних же стропах. Ну, забавлялись. Несколько тяжелораненых или кто ноги поломал свалили в кучу, забросали хворостом и зажгли. Крик стоял жуткий. На весь лес. И мясом пахло горелым.
— А тебя, значит, везли, — сказал Светлооков.
— А меня везли, — повторил десантник. И вдруг взорвался: — Что же я, п-просил их меня в-везти, ш-што ли? Я им п-продался, да? С-служить п-пооб-бещал? Лучше бы меня т-тоже п-повесили? Или — с-сожгли? С-скажите уж п-прямо!
— Это скажут тебе, — ответил майор Светлооков. — А что лучше, что хуже для тебя — это сам решишь. — И, как бы спохватясь, добавил: — Виноват, товарищ командующий. Я, наверно, мешаю?
«Не «наверно», а мешаешь!» — хотелось генералу рявкнуть. Но, допустив первые вопросы и реплики Светлоокова, почему было вдруг упереться на этой? Противника останавливают на дальних подступах, на ближних — еще удастся ли?
С той же доверительностью в тоне и как бы не слыша Светлоокова — что казалось ему сейчас лучшей тактикой, — генерал опять обратился к десантнику:
— И куда же они тебя повезли?
— В город повезли.
— В какой город?
Десантник потер лоб тылом ладони, словно бы мучительно вспоминая.
— В этот… В Мырятин.
…Как помнилось генералу, некую обожженность лица и всего тела испытал он сразу при этом имени — от предчувствия, что вот сейчас откроется тайна, которую он был обязан узнать, перед тем как вычерчивать свои вклинения и раскладывать пасьянсы. И кто виноват, как не он один, что разведка ему этой тайны не раскрыла? Он ведь не ставил разведке вопроса, что за люди обороняют этот городишко, — хоть и блуждала мысль о духе армии.
— Почему в Мырятин? — спросил он. — Зачем?
Десантник исподлобья взглянул на него с удивлением.
— Так там же русские, — сказал он. — Русские там.
И генерал явственно ощутил на своем вспыхнувшем лице давящие взгляды десантника и Светлоокова.
— Что, пленных туда согнали? Концлагерь? — спросил он оторопело, где-то на краешке сознания зная ответ, но стараясь его отогнать, заклясть, чтоб именно то оказалось, о чем он спрашивал.
Десантник помотал головой.
— Я что-то не видел, чтоб под конвоем держали. Вполне даже свободные они. Сами батальоны сформировали, сами и на фронт выступили, никто не гнал. И меня тоже не шибко принуждали. Сказали: «Ну, раз ты русский, то вот пусть русские с тобой и разбираются. И спасибо скажи, что не к хохлам тебя везем, к самостийникам, они б тебе дружбу народов вырезали на пузе. Или где пониже…»
— Ты говоришь — формирование у них батальонное. И сколько же батальонов, хоть приблизительно?
— Вроде бы, говорили, десять или одиннадцать воюют уже. А тот, что в городе формировался, куда меня воткнуть хотели, тоже почти укомплектован был, и оружие им раздали, только форму еще не подвезли. Были — кто в чем перебежал. Некоторые в штатском — кто из местных влился.
— Форму какую? Немецкую?
Вопрос так поразил десантника, что он даже не ответил. И это и было ответом.
— Я не надел, — сказал он, помолчав. — Не надену, говорю, хоть к стенке ставьте. Ну, тоже не настаивали: «Поживи с нами, приглядись. Может, надумаешь…»
— Кто командует ими, не слыхал? — спросил генерал. Он ждал услышать о Власове.
— Как кто? — сказал десантник. — Немцы. Командирами батальонов — немцы поголовно. И заместители ихние — тоже.
— Они что, по-русски говорят?
Десантник пожал плечами.
— Ну, может, десяток знают команд. Много, что ли, надо Ивану?
— А над этими немцами — кто?
— Другие немцы.
— А еще выше? Какой-нибудь генерал?
— Генерала я не видел, но, в общем, тоже фриц какой-то. Один раз, когда уже мы на позициях были, оберст приезжал инспектировать. По-нашему полковник. Чего-то гавкал, но непонятно было, ругался он или, наоборот, хвалил.
— Значит, воюют, говоришь, — сказал генерал. — А обстановку знают они? Что окружение им готовится?
— Знают. Говорят об этом.
— Почему ж не уходят?
Десантник снова пожал плечами. Они как бы вспрыгивали у него — должно быть, сильно гуляли нервы.
— Так приказа же не было… Как отходить? Обязались приказы исполнять, если форму надели, иначе — «эршиссен», расстрел. Как немцам. Назад — ни пяди!
Генерал хотел спросить про заградительные отряды, о которых говорилось на политбеседах, но спохватился, что такой вопрос опасен для десантника, точнее — ответ на него, если окажется отрицательным.
— Значит, ждут приказа, а его все нет?
— Когда я уходил, все ждали — вот-вот. Но, похоже, забыли про них где-то там, на самом верху…
Вот это и была — и как проста! — вся «ловушка», уготованная братцем Эрихом. И это в голову не могло прийти, хотя о скольких «забытых» приходилось слышать. Забывали роты и батальоны, забывали дивизии и корпуса, целую армию забыли в «мешке» у села Мясной бор близ реки Волхов — ту самую, 2-ю Ударную, которую досталось вытягивать Власову. В панике от грозящего окружения, улепетывая на штабных «виллисах», забывали приказать батальону прикрытия, чтобы и он отступил. Зато не забывали кинуть в бой хоть знаменную группу, где всего-то три человека — знаменосец и ассистенты. Не забыли в одной из его дивизий погнать в огонь ходячих раненых из медсанбата — в халатах и кальсонах, не позаботясь раздать хоть какое оружие, только б заткнули прорыв… И случилось чудо: эти безоружные остановили немцев. Настреляв с четверть сотни тел, немцы вдруг покинули захваченные высоты, а там подоспели конники и оттеснили их совсем. Взяли их командира, как раз тоже оберста, и генерал Кобрисов потребовал его к себе. «Почему вы отступили? — спросил он строго. — У вас такие были позиции, вы же с этих высот одними пулеметами тут дивизию могли разогнать к чертям собачьим!» Оберст посмотрел на него печально и даже с какой-то жалостью и ответил кротко: «Господин генерал, мои пулеметчики — истинные солдаты, у меня к ним никаких претензий. Но расстреливать безоружную толпу в больничных халатах этому их не обучили. У них просто нервы не выдержали — может быть, впервые за эту войну». Много дней спустя генерал еще продолжал размышлять, как бы он поступил с теми, кто заслонился телами раненых. Прошло первое желание, от которого горела и сжималась ладонь: расстрелять своей рукой перед строем, и в конце концов он нашел возмездие другое: выстроить в две шеренги друг против друга, срывать награды с опозоренных кителей и тут же их прикалывать к госпитальным коричневым халатам. Он даже поделился этим желанием с начальником штаба — и был тотчас возвращен с небес на землю: да эти бесстыжие в Президиум Верховного совета пожалуются, который их награждал, и все им вернут, а ему, Кобрисову, укажут строжайше на самоуправство. Да уж, чего не случалось в эту войну, но чтоб забыли своих бережливые немцы, не бывало на его памяти. А вот забыли и они. Впрочем, не своих — русских. Точнее — «русских предателей».