Женщина смотрит на него с тупым изумлением:
— Что вы тут все время мелете и мелете своим языком? Какая тут Зеландия? Зачем мне Новая Зеландия?
— То есть как — зачем?.. Собираясь в новую жизнь, прежде всего необходимо запастись хорошими воспоминаниями: чтобы не отравить ее плохими, чтобы не унизить ее каждодневной мечтой о забвении. Я готов устроить вам хорошее воспоминание о Новой Зеландии. Кроме шуток, милая, кроме шуток…
Азартные крики детей взламывают тишину, мгновенно наполняют заросли, потревоженный шиповник трещит и ходит волнами, белый халат главного врача мелькает среди них и вдруг возникает возле пролома. Недовольно пробормотав «извините» и заглянув в пролом, главный врач торопится скрыться из глаз.
— Кажется, мы и здесь лишние, — произносит женщина.
— В общем, да, — отзывается из зарослей главный врач, его шаги удаляются, и вскоре его бранчливый голос, перекликающийся с голосами детей, слышится откуда-то с нижних террас…
Мужчина в драповой куртке с досадой оглядывается по сторонам. Примерившись, хватается за край невысокой стены, взбирается на нее, встает во весь рост, вновь оглядывается вокруг и с восторгом присвистывает. Затем опускается на колени и, нагнувшись, протягивает женщине обе руки.
Кто-то разговаривал с ним в жарком сне, и, проснувшись от озноба и ломоты в спине, мальчик в холодной яви, наполненной розоватым вечерним воздухом и медью притихшей реки, слышит те же голоса — негромкие и ясные, они звучат непонятно откуда:
«…кроме шуток, милая, зачем это вам? Какой-нибудь Нюсе Сяпсиной, забитой родней и соседями, — это я еще понимаю. Какой-нибудь фригидной фанатичке или бывшей райкомовской шлюхе, захотевшей опустить очи долу и, кстати, привыкшей жить по ранжиру, за забором и на полном обеспечении, — это я тоже могу понять. Какой-нибудь прихмуренной филологине, из тех, что всю жизнь боятся жизни, любят то попоститься, то хорошо поесть и чтоб вокруг было только красиво, — встречал, понимаю, почему бы и нет… Какой-нибудь овдовевшей, бездетной попадье — понятно и объяснимо. Какой-нибудь исстрадавшейся, измученной несчастьями и заботами, попросту уставшей от жизни женщине — тут и понимать нечего, тут нужно быть полным бревном, чтобы не понять. Какой-нибудь одинокой и доброй тихоне, слишком слабой, чтобы вынести свою тишину и свое одиночество, — это тоже не нуждается в объяснении… Но вам-то, вам?»
«Меня просто понять, — женский голос будничен и сух. — Я часто с Ним разговариваю, но никогда Его не слышу. Чувствую: Он не молчит, Он тоже говорит со мною, а я не слышу… Согласитесь: в долгом разговоре такое невыносимо. Между Ним и мною словно бы вата. Непрошибаемая вата из шумов, других разговоров, чужих слов, сорных моих мыслей, новостей, книг, страхов и прочей муры… Он-то слышит все, сквозь любую вату, а я?.. Мне нужно разговаривать с Ним без помех. Мне нужно устроить свою жизнь так, чтобы между Ним и мною не было ваты. И тогда, если Он действительно говорит со мною, я, быть может, и услышу Его. И это будет совсем другой разговор».
«Если будет, — чуть помедлив, отзывается мужской голос. — Но не думаю, что вы дождетесь этого разговора, не думаю. И не думаю, чтобы Он вас слышал… Я не о том, что Его нет. Но в настоящее время Он отсутствует… Не пугайтесь, ничего страшного с Ним не произошло. И, пожалуйста, милая, не перебивайте меня. Я вам вот что… Я расскажу вам историю, между нами говоря, совершенно правдивую. Вы ее читали. Ее все читали и читают, но, дивное дело, никто не прочел… Итак, как вам, должно быть, уже известно, в начале было Слово».
Тихие, ровные, сонные их голоса предстают перед мальчиком в обличье зобатых жирных голубей на нагретом подоконнике, потом превращаются в двух нахохленных серых ворон на суку. Вороны не глядят друг на друга, поводят из стороны в сторону своими черными клювами, зябко горбатят сложенные крылья и вскоре надоедают. Мальчик силится придать им иной, человеческий облик; поначалу не может ничего вообразить или припомнить и, наконец, видит высоколобого белогривого старика с юным скуластым лицом и строгую красавицу в холщовой рубахе с золотой косой вокруг головы. Глаза мальчика слезятся, красное солнце двоится в глазах, и, чтобы не уснуть, мальчик пытается вспомнить, где он видел раньше этого сурового старика, глядящего вдаль, эту тяжелую косу, уложенную вокруг прекрасной женской головы, и вспоминает Ель, о которой когда-то рассказывал главный врач, и Ужа, Короля ужей, — жаль, что главврач не захотел или не сумел рассказать, чем закончилась их история, и непонятно, почему на голове Ужа, если это и в самом деле Уж, нет янтарной короны… Мальчик закрывает глаза и видит корону…
«…посудите сами, милая, что может быть печальнее для Творца, чем изо дня в день безнадежно исправлять несовершенную, неудавшуюся тварь? Ничто не помогало: ни награды, ни казни, ни мудрые наставления, ни поучительные чудеса. Не помогло изгнание из Рая, не помог потоп, не помогли и скрижали, все десять заповедей на них и все сто пять Моисеевых законов. Даже самые удавшиеся, самые верные и любимые из людей не могли удержаться от зла, даже их приходилось поправлять или карать. Даже царь Соломон, любимый из любимых и, казалось бы, неглупый человек, — и тот предал из-за бабы, вздумал, как неразумный дикарь, поклоняться идолу… Что и говорить, Он устал и затосковал. Ему бы творить, а Он только и знает, что пытается переделать порядком надоевшее творение… Прихлопнуть бы всех одним махом, уже не оставляя никаких шансов никаким новым Ноям, тем более что известно, кого плодят эти праведные Нои, — да жалко, милая, жалко! И не просто жалко, а успел полюбить. Эта любовь — быть может, единственная, хотя и нечаянная радость Творца, единственная награда и утешение за безуспешный труд… Он решил просто уйти, оставить этот мир и где-нибудь в ином, неведомом хаосе сотворить новый, неведомый космос. Но, уходя, нужно было так напутствовать людей, чтобы они, оставшись без пригляда, не уничтожили друг друга… Смысл напутствия был таков. Я был с вами и помогал лучшим из вас избавляться от врагов и от худших, для чего и дал вам закон, потому что надеялся с вашей же помощью выпестовать из вас человечество, подобное Мне и не порочащее Мой образ. Теперь мы расстаемся, и отныне ваша судьба в ваших собственных руках. Без моего суда и опеки вы сумеете выжить лишь в том случае, если не вздумаете сами судить друг друга, если откажетесь убивать друг друга, если научитесь прощать даже врага… Трудно простить врага — пойдите на крайность: полюбите его… Полюбите друг друга и врага, и вы спасетесь. Забудьте о том, кто из вас избранный, а кто званый, кто свой, кто чужой, кто финн, кто калмык, — станьте единым телом, и вы спасетесь… Стать единым телом, конечно, нелегко, совсем нелегко: вас ведь тьмы и тьмы. Даже любя друг друга, нелегко стать единым телом, ибо, любя ближнего, вы ничего не знаете о дальнем. Поэтому прежде всего полюбите Меня, и это, быть может, вас объединит… Любите Меня, думайте обо Мне и ждите Меня. Мы еще встретимся в Царствии Небесном. До царствия земного Мне больше нет никакого дела… Были, были, милая, серьезные опасения, что люди не услышат напутствия, а как услышат, то не поверят: ни ангелу, если по обыкновению послать к ним ангела, ни пророку — слишком много липовых пророков шаталось в ту пору по городам и дорогам… Вот и пришлось послать людям Сына, позволить распять Его с тем, чтобы последующее Воскресение потрясло и убедило людей… Люди, пусть и не все, услышали, и поверили, и послушались, но не спросили себя, отчего это Тот, что велел платить смертью за смерть, теперь вдруг велит ни с того ни с сего любить врага и никого не судить. Они не привыкли задавать Ему лишние вопросы. Они не поняли, что Он их оставил, а значит, не поняли и всей важности Его напутствия. Они вообще решили, что это не напутствие, а Новый Завет, то есть новый договор вместо старого, новые условия прежней сделки… Думая, что Он, как и прежде, пребывает с ними, они позволяли и позволяют себе любой произвол и любое зло в наивной надежде, что Он, по обыкновению, хоть и накажет, а все простит и все уладит. Если, конечно, помолиться ему. Если покаяться. Если жечь воск, целовать руки попам и отсылать излишки барахла в монастырские ризницы… А Он, милая, ничего не уладит. Он не слышит покаяний и молитв. Он ушел… Лишь недавно, в конце прошлого века, люди вдруг поежились, ощутив Его отсутствие. И немедленно завопили: „Он умер!“… Все мы, милая, таковы. Мы упоенно влюблены в себя, мы и представить себе не можем, что нас, хороших, можно оставить иначе как умерев… К слову сказать, жена моя, Аликберова, убеждена, что я умер, хотя и звонит мне по два раза на неделе: „Ты, — говорит, — для меня умер, но на развод не надейся“…»
«Погодите вы с женой, опять вы несете свою околесицу! — Женский голос звучит неожиданно громко, как вороний нечаянный вскрик. — Вы мне вот что скажите, в продолжение вашего бреда и в порядке бреда: если Он ушел, то где Он, по-вашему, теперь?»