Мари качает головой. В Хинсеберге иметь мобильник запрещалось, а купить она не успела.
— Нет.
Святоша не сводит с нее взгляда.
— Фрилансер без мобильного. О Господи — ну давай, продолжай в том же духе. Люди вроде меня и не в такое поверят.
В дверь звонят, я сажусь на диване и озираюсь спросонок. Освещение изменилось. Пасмурно. Солнце зашло за тучу, и снаружи, в саду, ветер раскачивает ветки жасмина. Они совсем голые, осталось лишь несколько листьев.
Снова звонят, несколько секунд я сижу не шевелясь и жду, но никакая Аннабель не пробегает на цыпочках через холл, чтобы открыть. Придется идти самой. В холле взглядываю на себя в зеркало. Бледная и растрепанная.
Это Торстен.
Он стоит боком к двери и смотрит в сад, но медленно поворачивается, когда я открываю. Поднимаю руку в немом приветствии афатиков. Он кивает в ответ, но молча, потом шагает через порог и стаскивает куртку. Я протягиваю руку за ней жестом гостеприимной хозяйки и лишь потом, сообразив, что делаю, опускаю руки. Он вешает куртку на плечики и, скрестив руки на груди, смотрит на меня.
— Так, — сообщает он. — Ну вот я и приехал.
Легкое раздражение зудит под кожей. Ну и что же? Не я ведь просила его приехать, это они с Сисселой сами все затеяли. Не понимаю зачем. Я с куда большими трудностями справлялась без всякой помощи.
— Давно не виделись, — произносит Торстен.
Киваю. Пожалуй. Если точнее — восемь месяцев. С тех пор как молча завтракали после ночи в сигтунском «Стадс-отеле». После этого никто из нас встретиться даже не пытался. Что понятно. Торстену надо было писать, мне — развивать международное сотрудничество. И мы давно уже перестали быть подлинной радостью друг для друга. Все мечты сменились в высшей степени конкретными воспоминаниями.
Торстен кивает в сторону закрытой двери.
— Дома?
Тоже киваю.
— Значит, больше не работает?
Но нет жеста, способного передать: ну почему же, Сверкер, разумеется, вызывает специальный фургон и ездит в свое рекламное агентство, только сегодня это невозможно, — сегодня суббота, офис закрыт. И деться ему некуда, даже если бы он захотел.
Остается поднять руку и слегка махнуть. Пошли наверх?
Торстен морщит лоб, он знает, что второй этаж мой, и только мой, но еще секунда уходит у него на то, чтобы понять, о чем я. Покосившись на дверь Сверкера, он смотрит на лестницу. Кивает.
— Конечно, — говорит он. — Пошли.
В тот последний Мидсоммар я сделала Сверкера невидимым. Не приближалась к нему. Не говорила с ним. Не видела его. Я много лет терпела его дурное настроение, его ругательства, его рычание и адские вопли, его нежелание говорить со мной или с кем-либо еще о том, что случилось. Довольно ему отвергать меня. Теперь — моя очередь.
Но все-таки весь вечер он находился в поле моего зрения, на самом его краешке. Я знала, что он говорит и делает, что он побледнел и глаза у него сузились. Он сидел в торце длинного стола, между Анной по правую руку и Мод по левую. Сзади него стоял помощник, бледный студент-стажер по имени Маркус. Держался парень еще боязливей, чем обычно, вероятно, ему влетело, когда он утром переодевал Сверкера. Обычное дело: первые годы Сверкер вечно злился и грубил помощникам. Неряхи и ничтожества и полнейшие идиоты! Ничего не умеют! Двое из них составили жалобу, и проверяющая из коммунального управления сокрушенно вздыхала по телефону. Разумеется, понятно, что психика у Сверкера несколько лабильна после пбдобной травмы, но, может быть, я все-таки попробую поговорить с ним, объяснить, как это важно — при общении с помощниками держаться более-менее в рамках? Я что-то промямлила в ответ, не зная, что отвечают в таких случаях.
Но в тот вечер я не мямлила, я громко разговаривала и звонко смеялась, а после четвертого тоста поднялась и исполнила соло Are you lonesome tonight.[51] Сиссела с Магнусом вопили от восторга, Торстен изобразил умиление и притворился, что сморкается в салфетку, Анна хихикала, Мод улыбалась, и только Пер сидел с непроницаемым лицом и лишь покосился на Сверкера. Перегнувшись через стол, я послала им всем воздушные поцелуи, потом плюхнулась на стул и сделала большой глоток вина, прежде чем затянуть «Вальс Калле Шевена».[52] Все-таки Мидсоммар. Бильярдный клуб «Будущее» поет и будет петь всю ночь.
Торстен сидел со мной рядом, так близко, что я могла ощущать тепло его щеки. То наши ноги невзначай соприкоснутся под столом, то руки нечаянно столкнутся, листая распечатанный песенник, то мы взглянем друг на друга и улыбнемся. Взгляды следили за нами, все время, одни чуть насмешливые, другие беспокойные, но мне было безразлично. Мне все было безразлично. Я никому не принадлежу. Только самой себе. И имею право делать то, что мне заблагорассудится.
А потом, когда съели всю клубнику, и сливочник опустел, и оказался выпит весь кофе и коньяк, и были спеты все песни — тогда на мостках вдруг сделалось тихо. Никто не заметил, что голубоватая ночь постепенно становилась серой, и вдруг Анна протянула ладонь и взглянула на небо.
— Боже, дождь!
В первые несколько минут дождь казался едва заметной тенью, но капли делались все тяжелее и падали все гуще. Маркус включил мотор Сверкеровой каталки и развернул ее к тропинке, Анна сгребла в охапку подушечки со скамеек и побежала следом, Мод цыкнула на Магнуса, чтобы тот не вздумал идти порожняком, и всучила ему самую большую корзинку, запихав туда всю посуду, Пер собрал бутылки, а Сиссела схватила скатерть и устремилась под ливнем к дому, накинув ее на себя, как мантию.
Мы с Торстеном остались на мостках одни.
— Искупнемся? — предложила я.
— А давай, — ответил Торстен.
Наверняка было холодно, но мы не заметили.
Вспоров поверхность, мы поплыли под водой, изредка поднимаясь наверх набрать воздуха, и снова, нырнув, уходили в иной мир. Белая кожа Торстена мерцала в темноте, пока я наконец не зажмурилась, доверив пальцам быть моими глазами. Обнявшись, мы ощупью находили друг друга и соединялись, а потом разделялись, чтобы секундой позже снова слиться.
Долго ли?
Я не знаю. Достаточно долго, чтобы остановилось время. Достаточно долго, чтобы мы наконец вместе вынырнули на поверхность и перевели дух, измученные, со слезами в глазах. Я положила голову Торстену на плечо. Он провел рукой по моей спине.
— Наконец-то, — сказал он.
— Наконец-то, — сказала я.
— Свиньи вы, — сказал Пер. — Свиньи и сволочи, черт бы вас побрал.
Его было не остановить.
Он стоял на мостках в своем старом зеленом дождевике, расставив ноги и скрестив руки на груди, и говорил не умолкая, сперва глухо, с омерзением, а потом, распаляясь, все громче и пронзительнее. Какого черта! Как так можно было поступить со Сверкером, ведь с человеком случилось такое страшное несчастье, что даже вообразить невозможно. Эх вы! И как все хитро подстроили! Неужели можно быть до такой степени черствыми? Какая подлость! Низость, подлость и вероломство!
Поначалу мы молча стояли в воде, прижавшись друг к другу и не шевелясь, словно оба надеялись, что Пер растворится в тумане и исчезнет, едва мы притворимся, что его не существует, если мы уговорим себя, что это существо на мостках — лишь фантазия, созданная и порожденная чувством вины, которая на самом деле не есть вина, а лишь мысль и представление, но…
— А ты, МэриМари! Мало того, что весь вечер терзала и мучила беднягу, хихикала и заигрывала со всеми подряд у него на глазах без зазрения совести, так теперь вообще пошла трахаться с другим у него перед носом. Какая же ты подлая! Какая подлая и отвратительная!
Нет. Он настоящий. Торстен отпустил меня, я сложила руки на груди, и мы оба медленно побрели к берегу. Холодный ветер дул в лицо, кожа покрылась мурашками, пальцы рук побелели, губы Торстена делались все синее.
— А ты, паршивый заносчивый приказчик! Торчал тут все годы с постной миной и корчил всезнайку! С этакой тонкой понимающей улыбочкой! Думаешь, не знаем, чего ради ты тут отираешься? Потрахаться хотелось, вот и все твои возвышенные цели.
Теперь мы стояли на берегу. Было почти темно: я едва различала собственные ступни, побелевшие пальцы, ковыряющие песок. Холод вцепился в хребет, меня затрясло, зубы стали стучать. Торстен положил руку мне на плечо.
— Дыши глубже, — сказал он.
Я вдохнула глубже, на какой-то миг это помогло, а потом дрожь напала снова. Тело перестало слушаться.
— Ты лгунья, МэриМари, лгунья и притворщица! — разорялся Пер. — Столько лет корчить из себя черт знает какую мученицу, охать и вздыхать и устраивать трагедию из того, что Сверкер, видите ли, вот такой! На что тебе жаловаться? В самом-то деле? Есть у тебя хоть какие-нибудь доказательства, что Сверкер был тебе неверен, не считая того раза?