— За Сэмми, — говорит Уэйн, и мы отпиваем из бокалов. Он нажимает кнопку на плеере, и Спрингстин начинает петь «Закоулки».
— Это была наша песня, — тихо говорит Уэйн, закрывая глаза, чтобы слушать музыку.
— «Закоулки» — ваша песня?
— А что такого?
— Ну, не знаю. Большинство моих знакомых парочек в школьные годы любили песни типа «С чувствами не справлюсь», или «Слава любви», или «В твоих глазах», ну, ты понимаешь. Романтичные песни.
— Мы никакой романтики не чувствовали, — мрачно говорит Уэйн. — Мы чувствовали только полнейшую безнадегу. И «Закоулки» как раз про это. — Он замолкает, кивает и слегка раскачивается под музыку. — Он поет про двух парней, которые тщетно пытаются дышать тем огнем, что их создал. Прошло столько времени, а я по-прежнему считаю, что это лучшее описание того, что мы пережили тем летом, того, что такое быть молодым и быть геем.
Я пытаюсь вслушаться в слова, что не очень-то легко, ведь Брюс поет довольно хрипло и неразборчиво и звон гитар и барабанов постоянно заглушает его голос. Мне не кажется, что это песня о гейской любви, но, наверное, каждый слышит то, что хочет услышать.
— Ну, — говорит Уэйн, выключая плеер, когда песня заканчивается. — Не хочешь произнести несколько слов?
— Я не знал, что это официальная церемония.
Он приподнимает бокал.
— Вино и музыка, — говорит он. — Если это не официальная церемония, то придется считать, что это свидание.
Я на мгновение задумываюсь, раз уж Уэйн так хочет, чтобы я что-то сказал.
— Сэмми был хорошим другом, — начинаю я.
— Он же не твоя покойная собака, — нетерпеливо перебивает меня Уэйн. — Кроме того, он уже семнадцать лет как умер. Поздновато для панегирика.
— А что ты хочешь, чтобы я сказал?
— Просто скажи, о чем ты думаешь.
— Ничего в голову не приходит. Давай сначала ты.
— Ладно. — Уэйн задумчиво отхлебывает вино. — Я очень долго винил Сэмми в том, что сам стал геем. Я думал, что мог бы пойти по той или по другой дороге, а он попался на моем пути в такой момент моей юности, что я навсегда избрал этот путь. Я знаю, что это идиотизм, но я его ненавидел; даже когда хотел его, все равно ненавидел за то, что он сделал меня не таким, как все. Я думал, не встреть я его, рано или поздно нашлась бы девчонка, которая бы меня увлекла… Не знаю. Я же, в сущности, был еще ребенком.
— Все мы были детьми, — говорю я.
— Так или иначе, — продолжает Уэйн тусклым голосом, не отрывая взгляда от могильного камня Сэмми, — похоже, половину своей взрослой жизни я ненавидел Сэмми, а потом, наоборот, ненавидел себя самого за то, что был таким идиотом, что ненавидел его за то, в чем, понятное дело, никто не был виноват. Как в песне поется, мы просто пытались дышать тем огнем. — Голос Уэйна на мгновение обрывается, глаза наполняются слезами. — Сэмми, — говорит он, — я решил простить себя от твоего имени, раз тебя нет рядом. Надеюсь, ты не против, а если против, то очень жаль. Думаю, ты все это обдумал, прежде чем решился покончить с собой. И раз уж мы об этом говорим, я прощаю от твоего имени и нашего друга Джо. Я не точно знаю, за что, но, судя по всему, ему это очень нужно.
Уэйн снова отпивает из бокала, а потом поднимает на меня глаза и слабо улыбается:
— Ну как?
Я чувствую, как на глаза у меня наворачиваются слезы.
— Нормально, — говорю я.
Уэйн оставляет у подножия могильной плиты цветы, и мы направляемся к машине. Некоторое время мы едем молча, воздух в машине наполнен тяжестью наших размышлений.
— Джо.
— Да.
— А у вас с Карли была любимая песня?
Я уже собираюсь ответить, что не было, но вдруг вспоминаю:
— Была. Как же я мог забыть!
— Какая?
— «Никто не виноват» Говарда Джонса.
Уэйн смотрит на меня, и мы оба улыбаемся.
— Хорошая песня, — тихо говорит он, откидываясь на сиденье, — просто отличнейшая, твою мать.
Я возвращаюсь домой около трех и обнаруживаю Брэда в кабинете: он сидит за письменным столом и курит отцовскую трубку.
— О, привет, Джо, — смущенно говорит он при виде меня. Потом с жалкой улыбкой возвращает трубку в пепельницу. — Извини. Хотел просто снова почувствовать этот запах.
— Тебе очень его не хватает, да?
Брэд кивает:
— Знаешь, просто не могу поверить, что его больше нет.
— Да.
Брэд трясет головой, будто освобождаясь от каких-то мыслей:
— Я хотел с тобой кое-что обсудить. У тебя найдется минутка?
— Конечно.
Он смотрит на меня через стол, видно не зная, с чего начать.
— Отец не оставил завещания. Наверное, и не думал, что когда-нибудь умрет.
— Так.
— Без завещания законными наследниками являемся мы с тобой, и нам полагаются равные доли от всех его активов, которые в общем-то состоят из вот этого дома, бизнеса и некоего инвестиционного портфеля примерно на двести тысяч долларов.
Я чувствую, к чему он клонит, и твердо намерен его прервать.
— Брэд, я не возьму никаких отцовских денег. Они мне не нужны, а кроме того, по праву они твои. Я совершенно уверен, что он бы хотел, чтобы они достались тебе.
Брэд кивает и сжимает губы.
— У нас просто сейчас трудности, понимаешь. Бизнес в полной заднице, а мне еще про колледж для Джареда думать надо.
— Честное слово, Брэд, не нужно ничего говорить.
Но он не закончил.
— У нас с Синди, — говорит он, — сейчас непростая ситуация.
— Денежная?
Он пожимает плечами:
— Раньше я думал, что на нас просто финансовые проблемы давят. Но теперь мне кажется, что все гораздо серьезнее.
— Обсуждаете развод?
— Мы вообще практически не разговариваем.
— Мне очень жаль, — говорю я горячо. Я жду, что он продолжит, но он, похоже, не знает, что сказать, и я его понимаю. Брэд открывает мне душу, и меня неожиданно охватывает паника: готов ли я к такому откровению, хотя и понимаю, что это хорошо, это путь к сближению? Мне кажется, что мы оба чувствуем себя самозванцами, изображающими из себя таких братьев, которые могут поговорить друг с другом по душам. Интересно, заговорит ли он о Шейле, давно ли это началось, явилось ли причиной или следствием его семейных проблем? Если разговор пойдет в эту сторону, то, несмотря на неудобство, я готов его поддержать. Но Брэд, похоже, открыл мне уже все, что хотел, и теперь откидывается на спинку стула с самым несчастным видом. Наверное, можно было бы задать какой-то вопрос, можно было бы признаться, что я видел сквозь приоткрытую дверь в «Герцогине», как он хватается за ее задницу, словно утопающий за спасательный круг, но я подозреваю, что лучше промолчать.
Брэд опускает голову на ладони и трет глаза.
— Не понимаю, когда все пошло наперекосяк. Вроде только все нормально было, и раз — не пойми что. Знаешь, я смотрю на нее, и вроде вот она, тут, а достучаться до нее не могу, понимаешь?
— Да.
Я думаю о Карли и о том, как мне хочется остановить время, отменить все правила и дать возникнуть чему-то новому.
Несколько мгновений мы смотрим друг на друга. Говорить вот так для нас более чем странно. Мы просто к этому не приспособлены.
— Да, — повторяет Брэд и встает. По всей видимости, на большую братскую близость он сейчас просто не готов, отчего мы оба, мне кажется, испытываем облегчение. И все же — это уже начало, фундамент, на котором можно потихоньку начать что-то строить.
— Ладно, я вообще-то не собирался на тебя это вываливать.
— Что ты, все в порядке.
— Спасибо тебе за отцовское наследство.
— Не стоит об этом.
Он замирает в дверях.
— Отец тобой гордился, — говорит он. — Я знаю, ты, наверное, так не думаешь, но он действительно тобой гордился.
— Он тебе это сказал?
— Да нет, — говорит Брэд. — Он бы такое никогда в жизни не сказал. Но я сам видел по тому, как он о тебе говорил. Я унаследовал его дело, а ты уехал и начал свое. Поэтому он тобой гордился.
Я только что передал ему семейное достояние, и, возможно, он произносит эти слова просто из благодарности, но я все равно глубоко тронут.
— Спасибо, что рассказал.
— Увидимся завтра вечером, — говорит он, протягивая руку. Мы пожимаем друг другу руки — довольно формальный жест для такого интимного разговора. Тут бы скорее объятия подошли, но вряд ли хоть один из нас к этому готов.
И все же начало положено.
После ухода Брэда я сажусь за свой новый роман, наслаждаясь тем, как легко рождаются слова. Персонаж Мэта Бернса начинает раскрываться в моем сознании, как будто бы я не выдумываю его, а узнаю. Это обычный человек, слегка согнувшийся под бременем своих ожиданий, которые становятся чем дальше, тем скромнее. В детстве он заикался, за что его страшно дразнили, и хотя с возрастом он избавился от этого недостатка, он говорит коротко, наскоками, словно боясь, что заикание может возобновиться в любую минуту. Мэт работает прорабом на стройке. Он не очень сильный, но руки у него умелые. Лучше всего он себя чувствует в оглушительной какофонии стройки. Все остальное время мир кажется ему слишком тихим, и теперь, когда он начинает изучать обстоятельства смерти отца и единственным средством в его распоряжении является беседа, он чувствует себя не в своей тарелке.