– О-о! – стонал хефе. – Больно же! – Он взмолился: – Скорее! – Но мистер Тенч, уйдя с головой в свои мысли, стоял у окна и машинально мял живот, пытаясь определить, где затаилась боль. Он вспомнил слепящий полдень и как маленький человек с удрученным, безнадежным видом поднялся с качалки у него в комнате и последовал за мальчиком прочь из города; вспомнил зеленую лейку, фотографию своих детей, слепок протеза для волчьей пасти, который он сделал из песка.
– Пломбу! – молил хефе, и мистер Тенч перевел глаза на маленькую кучку золота, лежавшую на стеклянном лотке. Валюта – надо требовать иностранную валюту; теперь уж он уедет отсюда, уедет навсегда. На тюремном дворе все было убрано: полицейский бросал лопатой песок, точно закапывал могилу. Но могилы не было; во дворе ничего не осталось. Страшное чувство одиночества охватило мистера Тенча; он согнулся от боли. Этот маленький человек говорил по-английски и выслушал его рассказ про детей. Теперь он остался один, никого больше нет.
– «И вот… – Голос у женщины торжествующе взлетел вверх, и обе девочки с глазами-бусинками затаили дыхание. – Настал день великого испытания…» – Мальчик и тот заинтересовался. Он стоял у окна и глядел на темную, опустевшую после комендантского часа улицу. Это последняя глава, а в последней главе события всегда разворачиваются стремительно. Может, и в жизни тоже так – нудно, скучно, а под конец героический взлет.
– «Когда начальник полиции вошел в камеру, Хуан молился, преклонив колена. Всю ночь Хуан не сомкнул глаз, готовясь принять мученический венец. Он держался спокойно, весело и, с улыбкой взглянув на начальника полиции, спросил, куда его поведут, уж не на пиршество ли? И явно растрогал этого злодея, погубившего столько невинных душ».
Скорее бы дошло до расстрела, думал мальчик; расстрелы всегда будоражили его, и он всякий раз с волнением дожидался coup de grace [последний удар, которым прекращают чьи-либо страдания (фр.)].
– «Хуана вывели во двор тюрьмы. Не было необходимости связывать эти руки, перебирающие четки. Шагая к стене, где его должны были расстрелять, оглянулся ли Хуан на те недолгие, те счастливые годы, которые он прожил так доблестно? Вспомнил ли семинарию, ласковые укоры наставников и то, как крепнул его характер, и те веселые деньки, когда он играл Нерона в присутствии старенького епископа? А сейчас Нерон был здесь, рядом с ним, и он выходил на римский амфитеатр».
Голос у матери чуть охрип; она быстро перелистала последние страницы: оставлять на завтра уже не стоило, и она стала читать все быстрее и быстрее:
– "Дойдя до стены, Хуан повернулся и начал молиться – не за себя, а за своих врагов, за несчастных индейских солдат, которые стояли перед ним, и даже за начальника полиции. Он воздел четки с распятием, моля Господа: «Прости несчастных, да прозрят они в невежестве своем и, подобно гонителю Савлу, приидут в вечное царство небесное» [имеется в виду апостол Павел (еврейский вариант его имени – Савл), воспитанный в традициях фарисеев, в духе консервативного иудаизма, он поначалу выступал активным гонителем первых христиан, но благодаря испытанию (временной слепоте и укорявшему его чудесному голосу с неба), сам принял крещение и стал проповедовать христианство; смерть его сопровождалась чудесами].
– А ружья у них были заряженные? – спросил мальчик.
– То есть как – заряженные?
– Почему же они не выстрелили? Тогда он замолчал бы.
– Потому что Господь судил иначе. – Она откашлялась и стала читать дальше: – «Офицер скомандовал: „Го-товсь!“ И в этот миг безмерно счастливая, блаженная улыбка озарила лицо Хуана. Он словно увидел руки Господни, простертые к нему. Матери и сестрам он всегда говорил: „Я предчувствую, что вознесусь в царство небесное раньше вас“. И, со странной улыбкой обращаясь к матери, доброй, хлопотливой хозяйке, повторял: „Я там все приберу к твоему приходу“. И вот час его пробил. Офицер скомандовал: „Огонь!“ И…» – Она читала торопливо, потому что девочкам пора было спать, а тут на нее еще напала икота. – «Огонь!» – повторила она. – И…"
Обе девочки тихо сидели рядом и клевали носом. Эту часть книжки они не очень любили; они терпели ее только потому, что в ней описывались любительские спектакли, и первое причастие, и то, как сестра Хуана ушла в монастырь и трогательно прощалась в третьей главе со своими близкими.
– «Огонь!» – снова сказала мать. – И, воздев руки над головой, Хуан громким голосом отважно крикнул солдатам, направившим на него винтовки: «Слава Христу-Царю!» И тут же упал, сраженный десятью пулями, а офицер, нагнувшись над телом Хуана, поднес пистолет ему к уху и нажал курок".
У окна послышался долгий вздох.
– «Второго выстрела не потребовалось. Душа юного героя уже покинула свое земное обиталище, и, увидев блаженную улыбку на его мертвом лице, даже эти невежественные люди поняли, куда теперь вознесся Хуан. Мужество его так растрогало одного солдата, что он украдкой смочил платок кровью мученика. Этот платок был разрезан на сто кусков, которые ныне хранятся как реликвии во многих благочестивых домах». А теперь, – поспешно сказала мать, хлопнув в ладоши, – пора баиньки.
– А тот, – проговорил мальчик, – которого сегодня расстреляли, он тоже был герой?
– Да.
– Тот, что ночевал у нас?
– Да. Он принял муки за Церковь.
– От него очень странно пахло, – сказала младшая девочка.
– Нельзя так говорить, – сказала мать. – Может быть, он святой.
– Значит, надо ему молиться?
Мать нерешительно помолчала.
– Ничего плохого в этом не будет. Но пока мы еще не знаем, святой он или нет… Надо ждать чудес…
– Он крикнул: «Viva el Cristo Rey»? – спросил мальчик.
– Да. Он был мучеником Церкви.
– А кто-нибудь смочил платок в его крови?
– Думаю, что да… – важно произнесла мать. – Сеньора Хименес мне рассказывала… Если папа даст немножко денег, я достану эту реликвию.
– Разве за нее надо платить?
– А как же иначе? Не всем же эти кусочки достанутся.
– Да.
Мальчик устроился на подоконнике, глядя на улицу, а у него за спиной тихо возились девочки, укладываясь спать. То, что у них в доме, правда всего лишь сутки, жил герой, перевернуло его мысли. И ведь он последний. Не осталось больше ни священников, ни героев. Мальчик с отвращением прислушался к стуку башмаков по асфальту. Обыденная жизнь наваливалась на него. Он слез с подоконника и взял свечку. Сапата [Сапата Эмилиано (1879-1919) – один из вождей мексиканской революции, руководитель крестьянского движения; был предательски убит], Вилья, Мадеро, а сколько еще других, и вот такие люди, как этот, что идет по улице, убили их. Он чувствовал, что его обманули.
Лейтенант шел по улице, и в его походке было что-то напористое и упрямое, точно каждым своим шагом он говорил: «Что я сделал, то сделал». Он посмотрел на мальчика со свечой, не уверенный, тот ли это, и сказал себе: «Я хочу дать ему и всем остальным больше, гораздо больше. И жизнь у них будет совсем другая, не похожая на мою». Но действенная любовь, заставлявшая его палец нажимать курок, выдохлась и умерла. Любовь вернется, сказал он себе. Она, как любовь к женщине, проходит разные стадии: утром он насытился ею, только и всего. Это пресыщенность. Он страдальчески улыбнулся мальчику в окне и сказал: «Buenos noches» [спокойной ночи (исп.)]. Мальчик смотрел на его кобуру, и лейтенант вспомнил тот день на площади и как он дал кому-то из ребят потрогать его револьвер – может быть, даже вот этому. Он снова улыбнулся и тоже тронул револьвер в знак того, что помнит, а мальчик сморщился и плюнул сквозь оконную решетку – плюнул точно, так что плевок попал прямо на револьверную рукоятку.
Мальчик пошел через двор – спать. У него была маленькая, темная комнатка с железной кроватью, на которой он спал вместе с отцом. Он ложился к стене, а отец с краю, чтобы не будить сына. Он снял башмаки и, угрюмо хмурясь, стал раздеваться при свете свечи; из соседней комнаты доносился шепот – там молились. Он чувствовал себя обманутым и разочарованным, как будто что-то потерял. Лежа на спине в душной комнате, он смотрел в потолок и думал: ничего больше нет на свете, только их лавка, книжки, которые им читает мать, и глупые игры на площади.
Но вскоре он заснул. Ему снилось, будто священник, расстрелянный утром, в одежде, которую ему дал отец, лежит, окоченевший, в их доме, в ожидании похорон. Сам он сидит рядом, а его мать долго читает про то, как этот священник играл Юлия Цезаря в присутствии епископа. У ее ног стоит корзинка с рыбой, и рыбы, завернутые в материнский платок, все в крови. Ему скучно, и он томится, а в коридоре кто-то забивает гвозди в гроб. И вдруг мертвый священник подмигнул ему, да, конечно, подмигнул: веко чуть дрогнуло…
Он проснулся и услышал стук-стук молотка в наружную дверь. Отца в постели не было, в другой комнате стояла полная тишина. Наверно, прошло уже много часов. Он лежал, прислушиваясь. Ему было страшно, и вдруг после короткого перерыва снова послышался стук, но в доме никто и не шевельнулся. Он нехотя спустил ноги с кровати – должно быть, это пришел отец, а дверь заперта. Он зажег свечу, закутался в одеяло и снова насторожился. Может, мать услышит и пойдет открыть, но он знал твердо, что это его долг. Он единственный мужчина в доме.