Эту центричность мне не понять. Хотя я и удивляюсь, что бывает по-другому.
— Мне надоели эти дети, — совсем недавно, остервенев, говорила приятельница, которую вконец заездила эгоистичная дочь. Мужчины ее тоже заездили, но меня удивил этот странный намек: будь ее воля, жила бы собой, другими материями бы жила, и о детях думала бы только гипотетически, в некоем далеком, абстрактном смысле, примерно также, как я об Австралии, куда бы хотел, или о Нью-Йорке, куда попаду вероятней, чем в отцовский стан.
Может быть, виноват мой эгоизм, может быть — нежелание неудобств того или иного рода, хотя не исключаю, будь я богаче, будь у меня, в мои скоро сорок, пустой дом, я бы думал иначе, мне, может быть, хотелось бы заполнить его детским гамом.
Нет у меня ни того, ни другого, как нет и желания поправить дело, взяться за ум. Не играть в свою жизнь также плохо, как в шашки.
Я не могу завести детей по любви. Могу по симпатии, приязни, воле случая, глупости — не по любви.
На компромиссы я не согласен. Зачинать детей по инструкции мне неинтересно.
— Какие дети? — насмешливо фыркнул я, притворившись, что не увидел всей серьезности этой девочки. Никакие.
Она будто того только и ждала. Мы продолжили есть и пить.
Формально номер у нее третий. Первой была румынка Отилия с одним своим театром на немецких квадратных метрах, пополнившая галерею моих портретных «богинек». Затем появилась хорватка, которая была так скучна внешне и так удручающе неразговорчива, что я даже имя ее сейчас вспоминаю не без труда — а звалась она Анкой, как советская пулеметчица; ах, какие восхитительные параллели можно было б нагородить, если б эта женщина средних лет и известковой наружности оставляла не только кривые полосы по центру комнаты — жаль-жаль-жаль.
А теперь вот третья. Надя. Моет полы в моей московской квартире. Как в Москву из германий переехал, так и моет.
От природы Надя — блондинка. Сама мне о том говорила, когда мы разговорились о цвете ее волос — стриженая горшком, голова ее пыхает светом зрелого баклажана — чернильно-черным, то с синей, а то и с красноватой искрой. Выданное природой Наде не нравится, она противится доступными средствами — и вот баклажановое сияние распространяется по всей квартире, включая, кажется, даже самые отдаленные уголки, едва Надя оказывается в ее пределах, стягивает берет — то шерстяной, то фетровый, но непременно кривой, с крошечным тусклым цветиком у виска.
По возрасту она годится мне в тетушки, но именовать себя требует «Надей».
— Я всегда была Надей, не могу я по отчеству, что я… как эта… — махнула рукой, прищурила и без того узенькие глаза в две мелкие щелочки; лицо ее сделалось азиатским, напоминая о столетиях татаро-монгольского ига, оставившего русским не только «башмак» и «сундук», но и другие, более отчетливые приметы своего насильственного присутствия.
Кстати говоря, такие лица — скуластые, круглые, с глазами в прищуре и с желтоватой кожей — можно увидеть и в Германии, особенно в восточной ее части, и вряд ли в случайной похожести дело. Я вообще не верю в случайности, у людей похожих при равных прочих похожи и судьбы, как бы случайно они ни ткались. В Москве живет один человек, который частенько говорит моими словами и страдает теми же неврозами; а один немецкий знакомый собирает фаянсовых кошечек с тем же неистовством, с каким это, по слухам, делал и один питерский писатель. Немец книг не пишет, но я почему-то уверен, что есть и у него тайный дневничок с явными амбициями.
Надя напоминает мне Отилию и дело не только в маленьком росте («удобном, чтоб полы мыть», лезет в голову реплика человека из моей немецкой жизни). Круглая москвичка Надя, как и круглая румынка Отилия, тоже не столько ходит, сколько мечется, не столько говорит, сколько тараторит, не столько рассказывает, сколько дает понять. При ближнем рассмотрении отыскиваются, само-собой, и принципиальные различия: если Отилия застегивала свежеотглаженные рубашки от первой до последней пуговицы, вынуждая владельцев чертыхаться по утрам; то Надя, с той же тщательностью отутюжив, застегивает только две верхних, показывая не свое трудолюбие, которое следует у нее «по умолчанию», сколько заботу о чужом удобстве. Вообще, удивительно, как много о человеке может сказать деталь. Когда деталей много, то образ человека потерять легко и требуется уже более близкое знакомство, чтобы снова ухватить его суть, которая бросилась в глаза первым делом.
Похожесть двух незнакомых друг с другом женщин, живущих друг от друга в тысячах километров и говорящих на разных языках еще и в том, что в поломойки они пошли не от хорошей жизни: за прежнюю работу перестали платить, а у них дети… Отилия уехала в другую страну, откуда вот уж который год высылает деньги троим уже давно взрослым лоботрясам. Надя ездит из своего пригорода в центр Москвы, что по степени стресса, наверное, сопоставимо с пересечением государственной границы: сначала она едет на электричке, потом на метро, далее еще немного пешком — из хрущевского двухкомнатного рая в чужие хоромы, из магазинов «Пятерочка» — в «Седьмой континент», из жизни «все под рукой» — до цирка «попробуй, дотянись». Первое, что я сделал, познакомившись с Надей, организовал ей стремянку, но и сейчас стараюсь не думать о том, как она дотягивается до лампы под потолком, и что может случиться, если лесенка зашатается. Страха у Нади нет, она добирается всюду — свитера и кофты вдруг выстраиваются в аккуратные башенки, у цветка на подоконнике исчезают жухлые листья, бельевая корзина пустеет, а стиральная машина начинает ходить ходуном. Буквально вчера переехала коробка с коллекцией моих кепок, стоящая на верхотуре платяного шкафа — теперь большой красный куб подмигивает не из угла сбоку, а ровно из центра, как повелело Наде ее эстетическое чутье.
Иногда мы ведем разговоры об искусстве. Надя появляется на кухне, куда я во время ее визитов обычно прячусь с компьютером, и с тряпкой в руке делится впечатлениями: обычно это книжка с женщиной-автором, или телепередача с мужчиной-ведущим, или песня — тоже спетая мужчиной, только не спрашивайте меня их имена. Иногда предметом разговора становится ее коллекция настенных тарелок — ей их дарят клиенты, то настоящие, то бывшие. «Откуда только не шлют! — восклицает она и мчится за телефоном, в котором упрятаны снимки ее немалого собрания. — Места в квартире мало, жалко», — сокрушается, показывая на экране потертого телефона стенку, цветочков которой почти не видно из-за разномастных кругов с гербами и башнями.
Выслушав речь, скачущую реченькой, я говорю «да-да-да»; она, мелко покивав, итожит торжествующим «во-о-от» и убегает заниматься своими делами. Ясней всего ее музыкальные вкусы — я прячусь на кухне не столько от шума пылесоса или пыханья утюга, сколько от воплей радио «Шансон», буквально брызжущего тестостероном.
Наде это рыканье и бряцанье нравится, и я очень за нее горд. Надя своих пристрастий не скрывает, но никому их особенно и не навязывает — я это называю достоинством, а Надя, хоть в таких выражениях никогда не высказывается, неутомимо дает понять, что так оно и есть. Однажды, желая облегчить ей работу, я накупил каких-то тряпок, и получил разнос — прищурившись, в веселой такой манере она рассказала, что в тряпичном вопросе собаку съела, и тем, что я накупил, она пользоваться не будет ни в коем разе, потому что от такого материала остаются разводы.
— Ох, я уж столько всего перепробовала: и тряпки какие знаю, и порошки, — заявила она, я подхватил брошенную петельку, спросил, а давно ли Надя в поломойном бизнесе, она сказала, что уж двадцать лет, и все с иностранцами.
Первый иностранец, он был голландцем («высокий, солидный, потом на молоденькой женился и уехал»), достался ей случайно, а далее уже саму Надю приезжие гости столицы стали друг другу передавать, как эстафетную палочку.
— И англичане были, и голландцы, и французы, и немцы, — рассказала мне Надя. В скудном русском ряду, правда, я у нее не один. Раз в две недели она ходит к какому-то богатею, но удовольствия от работы не имеет. — Я уж не знаю, что делать. Что ни сделаю, все не так, — призналась она.
Русский хозяин привередлив, платит только за отработанное, на Рождество подарков не дарит, на премии скупится, а если Надя берет летом две недели отдыха («святое дело, на дачу уезжаю»), то отсутствие ее, в отличие от тех же немцев, не оплачивает.
— Уйду я от него, — сказала она. — Как найду замену, так и уйду.
— Он относится к вам, как к прислуге, — предположил я, — а вы просто делаете свою работу, такую же достойную, как и у него.
Надя промолчала, но мысль, ей эта явно понравилась. В тот день она перегладила мне еще и все майки, хотя, вот, ей-богу, не понимаю, к чему эта пустая трата времени.
У Нади муж. У Нади детей двое. У нее дача, где с семьей она отмечает праздники. Есть машина, на которой они возят в город соленья-варенья. Однажды Надя пришла в сиренево-бирюзовом пальто-разлетайке. «Невестка привезла».