У Нади муж. У Нади детей двое. У нее дача, где с семьей она отмечает праздники. Есть машина, на которой они возят в город соленья-варенья. Однажды Надя пришла в сиренево-бирюзовом пальто-разлетайке. «Невестка привезла».
Разговаривать мне с Надей трудновато — имена ее любимых певцов мне ни о чем не говорят, в сортах поломойных тряпок я не разбираюсь, дачный бизнес для меня также далек, как татаро-монгольское иго — но смотреть на нее — живое удовольствие. Люблю профессионалов. Отилия больше угождала, чем работала; Анка не столько работала, сколько презирала «барчука в пижаме»; Надя занимается делами, вписываясь в чужой дом ровно в той степени, в какой это нужно.
Номер у Нади третий, но только формально — в моем личном рейтинге поломоек она занимает пьедестал почета и дело не только в том, что говорим мы с ней на одном языке. В принципе, теперь я понял, почему богатые и за границу ездят с персоналом — они везут с собой свои привычки. Я запросто могу представить себе ситуацию, что какой-нибудь иностранец, оттрубив положенное в Москве, уезжает, скажем, в Лондон или Берлин, и приглашает Надю в домоправительницы — она из тех, кто сам ищет себе работу, она из тех, кто умеет служить без прислуживания, на нее можно положиться. Расслабляться, правда, тоже не стоит. Охотно «давая понять», Надя и сама любит искать шифры в чужих словах. Однажды я рассказал, что прибегали соседи снизу, жаловались на воду с потолка, но у нас кроме пыли под кухонной раковиной ничего обнаружено не было. В итоге в тот же день, а точнее, немедленно означенное пространство под раковиной было отмыто, оттерто; порошки и всякие нужные в хозяйстве предметы выставлены по ранжиру.
— Зачем? Не надо, — лепетал я, растерянно и даже краснея.
А вчера оторопел.
— Это ваша книга? — она вбежала на кухню с моей цветастой брошюркой.
— Нет, — заявил я, не имея желания обсуждать мои творческие планы.
— У тебя там в кладовке много, я подумала… — сказала она, по обыкновению путаясь в регистрах вежливости. — Так читается легко, а то бывают книги, которые начинаешь читать и читать невозможно. Я подумала, автограф может…
— Они просто лежат, — отрезал я, уже коря себя за вранье.
Унеслась. А потом ушла, не попрощавшись. Смутилась? Обиделась? Оскорбилась?
Ну, вот издадут моих «богинек» — тогда и подарю. С автографом. «Дорогой Надежде!» — напишу я.
Он вручил его мне по инерции. Развернулся, протянул и, потом лишь, подняв глаза, смутился чуть.
— На, — сказал с запинкой смугло-лиловый мужчина. — Возьми, — на моем месте он, наверное, желал бы видеть женщину, а лучше красивую девушку, которая сочтет это внимание за знак, и одарит его мимолетной приязнью. Но в момент, когда торговец начал разбирать на ночь свой цветочный развал, шел мимо только один я. Других не было.
Букет его был некрасив: месиво бело-синих астр, розовато-коричневый бутон цветка неясной породы, большая и не очень потрепанная желтая хризантема. Некрасив.
Он вручил мне букет, и я поймал себя на мысли, что по случайности выгляжу точно таким же месивом из цветов: в кепке в сине-розовую крапинку, в бордовых штанах с лазоревыми подворотами, в фиолетовом свитере и странных тряпичных ботинках, имитирующих сине-бело-красный британский флаг. Я подумал, что прохожие могут решить, что я купил себе эти цветы для украшения, как бутоньерку, или что, может, мне подарили этот букет, догадываясь о нынешней моей любови к неразборчивому соединению цветов — к яркости без цели, смысла и умысла, имеющей желание сказать только «вам на меня наплевать — так и вы мне надоели».
Я подумал.
Я пойду с букетом, прозрачная обертка будет похрустывать в моих руках, а с почерневших цветочных корешков будет капать — торговец сунул мне цветы в руки прямиком из ведра, где они простояли весь день; долго напитывались влагой, прежде чем умереть окончательно, увянуть без всякого, в общем-то, смысла. В жизни что-то происходит, а смысл происходящего не понятен — его не вынести даже в постскриптум. Его вообще трудно вынести, если очень уж хорошо думать.
Я пойду с букетом по дороге, которая, следуя из центра, соединяет его с другими городскими кварталами наподобие змеи. Улица будет изворачиваться то влево, то резко вправо, открывая одни магазинчики и кафе, упрятывая другие.
Я пойду с букетом, и буду думать, кому отдать его — потому что цветы я не люблю. Букеты меня даже раздражают, потому что их надо ставить в воду, воду надо менять, но что бы ни делал, через день-другой разложение их будет уже очевидно, и надо будет выбрасывать их, они не будут помещаться ни в одно мусорное ведро, цепляясь мертвыми листьями, они будут разбрасывать скукоженные и липкие части себя, а ведь еще надо и отмывать сосуд от вонючей слизи.
Я подумаю, что можно подарить букет девочкам-старшеклассницам, в сложных позах сидящим за металлическом столиком на металлических стульях. Но девочки будет две, а букет один и ни к чему, выбирая, обижать их зазря.
Я подумаю, что можно подарить их старушке с белыми волосами, в отутюженных штанах из серого полотна, но у нее костыль, а кроме костыля большая сумка-кошель, и как она поволочет этот букет? А если она догадается, что я хочу не подарить, а избавиться от букета, то может оскорбиться, и будет права.
Я подумаю, что можно подарить цветы молодому мужчине в темном костюме клерка, догнать его, черного кузнечика, идущего впереди меня быстрым подпрыгивающим шагом, вручить цветы и уйти в сторону, ничего ему не говоря. Но зачем ему цветы от цветастого незнакомца? Что подумает он, если я отдам ему цветы?
Цветы — больше чем цветы, они — так принято думать — фиксация приязни, исполнение долга, тяга к красоте. Возьмите цветы и пройдите с ними по улице, лучше в одиночестве и вы поймаете на себе новые взгляды, на вас будут глядеть, гадать будут, почему букет? Зачем? И вряд ли даже в постскриптуме догадаются, что их могли всучить, лишь бы не выбрасывать.
Случайно. И нет в том ровно никакого знака.
Я найду цветам применение, уже почти поднявшись к себе на последний. На втором этаже, не думая, а повинуясь спонтанному импульсу, я положу букет на черный с синей полосой половичок возле двери соседки, одинокой и немного сумасшедшей женщины средних лет, которая любит тянуть себя за светлые длинные пряди и, выкатывая голубые глаза, требовать от собеседника «ну, скажи, ну, правда же, я права, да?..». В какой-нибудь неподходящий момент — у почтового языка, или с мусорным ведром у контейнеров, например — она нападет на меня и расскажет, как неизвестный поклонник задаривает ее роскошными цветами экзотических пород; он не дает ей проходу, она уж и дверь открывать боится — а вдруг втопчется в картонную коробочку с орхидеями, или в розу с лепестками необычайного синего цвета.
P.S. Рассказала.
А счастье у Риты получилось такое.
«Рита старалась вставать вместе с ним, хотя могла бы спать дальше, хотя вчера легла поздно, хотя Олег не обиделся бы, если б не стала она, слегка заваливаясь на каждом шаге, норовя будто подмести пол блеклыми цветами ночной рубашки, плестись на кухню, как на голгофу, идти к кофеварке, ставить под краники кружку (лучше ту, белую, с мелкими бычками, рядами их, похожими на дрессированных блох), искать молоко, находить его — обычно в холодильнике, а иногда и на столе, если ночью ей хотелось выпить кофе (с молоком, конечно, она всегда пьет с молоком, даже если эспрессо; с молоком и без сахара). Рита могла бы не садиться с кружкой кофе за кухонный стол, покрытый бордовой скатертью с едва видимым тиснением по всему полю, не пить кофе, не смотреть впереди себя, вяло притворяясь, что видит Олега, что может с ним говорить и хочет. Олег бы не обиделся, если бы Рита и дальше спала, он бы допил свой кефир, которым стал завтракать вместо хлеба с сыром, когда врачи установили у него повышенный холестерин (как пугливы мужчины, особенно отменно здоровые), он бы напялил свое серое пальто, ушел бы на работу, осторожно прикрыв дверь — и не сказал бы ничего, ни по телефону, в ритуальном обеденном разговоре („я обедаю, а ты?“), ни вечером, поздно уже, возвращаясь с очередного приема, с готовой историей о богатом, например, человеке 70-ти лет, у которого 20-летняя жена, или о женщине-шотландке, похожей на кочергу, которая хочет уговорить его перейти в другую фирму, которой она, хэдхантер, его, Олега, пообещала.
Если б день их — Олега и Риты — начался порознь, вразнобой, то вечером Олег все также рассказывал бы ей свою жизнь последних часов — скупо, выхватывая наугад — следуя правилу. У него на все есть правила, он не спрашивает себя, нужны они, нет ли, он следует им и потому самое трудное — убедить его в существовании какого-нибудь правила, а дальше он просто будет его исполнять: раз в неделю, по выходным, разговаривает по телефону с родителями; кефир этот (а иногда мюсли с тем же кефиром); поцелуй перед сном и вопрос „спим?“ не требующий ответа; маленькая круглая щетка в шкафчике в прихожей, которой он, вернувшись с работы, обмахивает пыль со своих остроносых туфель — несущественную пыль; там, где он ходит, пыли так мало, что щетка ему не очень нужна.