Может, единственная польза от свободы – в том, чтобы свободно выбрать свое служение.
2002–2003
О спектакле Льва Додина «Дядя Ваня»
Льву Додину, режиссеру спектакля «Дядя Ваня», уже давненько ничего не надо доказывать, суетиться, изобретать надуманные решения, и процесс постановки пьесы для него, видимо, равен процессу постижения жизни. Впав «как в ересь, в неслыханную простоту», Додин отстранил все, что в театре существует помимо актеров, и дошел до предельного аскетизма – нет даже таких невинных возбудителей эмоций, как игра света или музыка. Наигрывает на гитаре приживал Телегин (Александр Завьялов), да в подпитии шикарным шаляпинским баском напевает доктор Астров (Петр Семак) – так это у автора предусмотрено в партитуре. Чехов для Додина – источник жизни, а не танцплощадка для самовыражения, и все, что Додин хотел бы поведать зрителю, происходит между автором и актерами, с Божьей и режиссерской помощью.
«Дядя Ваня» Антона Павловича Чехова – пьеса-удачница, ее всегда ставили с успехом (только на моей памяти – Товстоногов, Някрошюс и Кончаловский в кино). Она необычайно искусно и красиво построена: у каждого из пяти основных героев есть и сольные арии, и дуэты, и голос в общем хоре, а четыре действия – как четыре части симфонии. Жизнь людей, со всеми страстями и страданиями, в композициях Чехова ощущается как музыка – и До-дин, воплощая эту музыку, довел своих актеров до особого состояния. Они все – живые, теплые, понятные, с ясными характерами и узнаваемой психологией, нет никаких сомнений: вот это – действительно приехавший в усадьбу отставной профессор Серебряков, человек в футляре, а это – его прелестная скучающая жена Елена, а это – несчастный влюбленный в нее дядя Ваня, проворонивший свою жизнь, и так далее. Но герои отчищены от натуралистических подробностей, от ненужных мелочей, от слишком жирной, самодостаточной «игры», и они играют, как это делают в хорошую минуту музыканты-виртуозы, – легко и прозрачно.
Одну метафору Додин все-таки «разрешил» художнику Давиду Боровскому, одевшему сцену в темное дерево, – над героями нависает железный каркас с тремя грузными стогами сена, точно образ унылой трудовой жизни, которую они на время забыли. В финале стога опустятся на планшет, как неминучая судьба, – чеховским людям надо работать, надо забыть о личном счастье, хотя оно было «так возможно, так близко» – по крайней мере, для двоих.
Нельзя сказать, как это иногда любят критики, что, дескать, спектакль хоть и верен Чехову, но он «о нас», то бишь о современной интеллигенции. Нет, увы, это не мы. Это наши близкие родственники – более изящные, более благородные, более совестливые. Мне давно не встречался интеллигентный человек, которому было бы стыдно за себя, за свою жизнь, – а в мире Чехова такие страдальцы бродят толпами. Герои «Дяди Вани» в Малом драматическом, без всяких скидок, отличные люди. Кроме, конечно, профессора Серебрякова. В исполнении Игоря Иванова профессор похож на старого филина, с испугом и подозрением глядящего на чуждую ему человеческую компанию. На самом деле профессор – самое несчастное существо в спектакле, он действительно болен, беспросветно одинок, а жить по-человечески он не умеет, отгородившись позой мнимого величия, не может даже чашку чая выпить в дружеском кругу, даже пожаловаться толком на свои страдания, излить душу. Кажется, будто его постоянно терзает не только физическая, но и душевная боль, которую он задавил величественным фасадом своей невозмутимости, искусственного спокойствия. Во втором действии он приносит сам себе поднос с невероятным количеством скляночек и пузырьков с лекарствами – только и осталось бедолаге, что настаивать на своей болезни, вымаливая кроху сочувствия. Профессор лишен единственной радости – с аппетитом поговорить о себе, чем пользуются все, кроме него. Он же заключен в одиночную камеру своего «я», откуда выхода нет.
Дядя Ваня (Сергей Курышев) и Соня (Елена Калинина) на удивление в этой сценической композиции Додина никак не приподняты, не поэтизированы, не идеализированы. Это хорошие, честные люди с ясными глазами, работники, служители – но нет в них аромата, цветения, дара. Дядя Ваня действительно бывает зануден и нелеп, Соня грубовата и прямолинейна, и, при всем сочувствии их несчастьям, понимаешь, что для людей подобного склада никакого счастья и не предусмотрено даже там, на небесах, о чем горько и глухо, точно сама себя уговаривая, твердит в финале Соня: «Мы отдохнем! Мы увидим небо в алмазах…» Да, отдохнут – а потом их опять запрягут в какую-нибудь уже небесную работу. Так они созданы – как что-то надежное, правильное, но вспомогательное. Люди в помощь. Второстепенные люди. Оттого так досадно смотреть на бунт дяди Вани, вдруг решившего сыграть главную роль, полюбить, убить, рассыпаться в монологах – когда ему ничего такого не положено. И Соня напрасно распускает (в третьем действии) свои пышные, скрытые до поры волосы – она вполне хороша собой, но беспола. Рабочая пчела, и это фатально, этого – не переменить.
И вот среди этих чудаковатых, бедных, разнообразно несчастливых людей появляются двое. Настоящий мужчина и настоящая женщина. Такие, какими их сотворил Бог «по своему образу и подобию». Прекрасные, талантливые, притягательные, созданные друг для друга. Честно говоря, лучшего чеховского любовного дуэта, чем Ксения Раппопорт (Елена) и Петр Семак (Астров), я пока не видела. Провинциальный доктор с фатовскими усами, этот Астров бывает и резковат, и неуклюж в душевных движениях, что только оттеняет его силу и обаяние. Он и выпивает красиво, и поет отменно, и ругает себя выразительно, и любит широко и страстно – только, по стыдливости душевной и беспощадной привычке к рефлексии, красивых любовных слов не говорит и сердится на свою избранницу, что та вызвала в нем столь громадное волнение. А нежная, застенчивая красавица с тяжелыми веками и легкими руками (действительно верится, что она талантливая музыкантша – с таким чувством она играет на столе, как на воображаемом рояле) недаром испугана надвигающейся страстью – эти люди созданы не для пошлого флирта на лоне природы. Они сами природа. Они зажигают друг друга. Артисты на редкость заразительно играют нарастающее чувственное томление, скованное приличиями и условностями, порывы, страхи, волнения и краткое ослепительное счастье соединения. Удивительное дело – просто не припомню спектакля, где так зримо, так очевидно представлено мужское и женское начало в человеке как талант, как Божий дар, как залог и возможность счастья. Я назубок знаю пьесу, и тем не менее было жалко до слез, что этих чудесных, цветущих людей насильно оторвали друг от друга какие-то Вани, Сони и унылые профессора. Когда они жадно и отчаянно целуются в финале, все население пьесы высыпает на сцену, чтобы помешать несостоявшимся любовникам.
Конечно, они и сами виноваты – испугались, не сумели воплотить свою любовь. Но есть еще и давление среды – это у Додина получилось весьма наглядно, – давление близких, поселяющих чувство вины, давление стыда и обязательств. В который раз не вышла любовь – и сразу потускнела жизнь, и опять надо писать счета, пить водку, ругать погоду и ближних. Потускнел и доктор Астров, погас в нем чудный огонек. Но ведь были «и жизнь, и слезы, и любовь» – прозвучало и смолкло, как все на этом свете.
Одного обстоятельства я не понимаю – отчего это малый драматический театр, когда это большой драматический театр. Огромной ошибкой было не позвать в свое время Льва Додина принимать наследство Георгия Товстоногова. Ничего страшного, сделали бы какую-нибудь объединенную дирекцию Большого и Малого драматических театров. Зато классическое, ясное искусство русского психологического театра получило бы больше простора. Льву Додину это, разумеется, безразлично – он и так добился, что магистраль театра проходит через Малый драматический, – это я так, по-зрительски, по-обывательски, как дядя Ваня у Чехова, бесполезно сетую. Дескать, а какая могла быть жизнь, какая жизнь!
О сериале «Есенин»
Отборную брань из поэмы Сергея Есенина «Сорокоуст», которую всегда изымала цензура при напечатании, восстановили в сериале «Есенин» – она прозвучала где-то в 22 часа по Москве (никто из зрителей не хочет подать в суд, кстати?). Герой сериала вообще охотно ругается, «мать!» и «й-ео!» поминутно слетают с его ухмыляющихся уст, и он даже пишет на воротах трактира своего друга известное трехбуквенное слово. Я и подумала, а назову-ка и я свою рецензию «….. мать!». Выражу, так сказать, основное и при этом единственное чувство.
Задолго до меня это, правда, сделал один персонаж Салтыкова-Щедрина, закричав: «Хватит! Шабаш! Воняет!» Да, запах от сериальчика неслабый – но создатели его, видимо, утратили обоняние. К тому же их поразила особая, профессиональная амнезия, и они забыли о своих профессиях; сценарист забыл, что такое исторический фильм, режиссер – что такое стилизация эпохи и реконструкция времени, оператор включил камеру и ушел, а актеры принялись кривляться. Вот разговаривают Есенин и Лев Троцкий, и видишь: это всего лишь актер Безруков с крашеными волосами и актер Хабенский с приклеенной бородкой. Не горит волшебный фонарь! Никакой веры происходящему. Видимо, уже сам первоисточник был отравлен?