«Что мы знаем, самонадеянные и самовлюбленные? Уверены, что знаем все, — и не знаем ровно ничего. А что там? А дальше что? А зачем? Во имя чего? В чем смысл всего земного и небесного? Или смысл в том, что нет никакого смысла? Или во всем тот смысл, который постигнет человек в момент смерти? Может быть, смерть и есть постижение всего? Да, небо такая же тайна, как смерть… Да, да, нужно постоянно об этом помнить! Но почти никто не хочет этого помнить. И мы забываем, не хотим знать, что общение с тайной красоты — радость, а радость — высшая мудрость. И как ничтожна вся человеческая возня с сиюминутной выгодой, завистью, тщеславием… Какая никчемная чепуха! О, скольким людям на земле приходило такое понимание! И что же?»
Он усмехнулся этому своему пониманию земной тщеты, глядя на играющую подвижными лучами звезду, и все же на душе у него было светло и освобожденно.
И правда, в мансарде в его кабинете горел сквозь листву свет, и мирной зеленью настольной лампы было залито окно Ольги рядом с кабинетом. Не зажигая электричества на первом этаже, он быстро взбежал в мансарду, дверь в комнату Ольги была приоткрыта. Световая просека разрезала, раздваивала потемки на лестничной площадке, и казалось, из ее комнаты пахнуло ночным покоем, чистой постелью.
— Ты не спишь, Оля?
Он вошел. Ольга в рабочих брюках, в черной рабочей рубашке сидела в соломенном кресле, подперев кулаком подбородок, и смотрела на небольшой, сегодня написанный, еще не просохший пейзаж, прислоненный на полу к стене, освещенный лампой с края стола, — потухающий закат за лесами, последний отблеск в воде и струистое, тревожное дрожание первой звезды в малиновом отблеске. Может быть, той, незнакомой, царственной, которая передвигала лучистыми алмазными радиусами над темной вершиной березы? Она тоже видела ее?
— Это я, Оля, — сказал он негромко. — Здравствуй.
Она не отняла руку от подбородка, посмотрела на него скошенными внимательными глазами и недоверчиво чуть-чуть кивнула.
— Здравствуй. Ты так поздно, Слава?
Он услышал в ее голосе не то шутливую полувопросительность, не то невнятный упрек и сокрушенно вздохнул, подходя со спинки кресла, увидел ее собранные в старомодный пучок волосы, ее маленькое ухо, ее открытую рабочей рубашкой шею и сказал осторожно:
— Я, как всегда, виноват. Пошел искать тебя. И не нашел. Забрел в лес, за мостик. И так хорошо думалось. Кстати, видел, как рождалась ночь. Было прекрасно…
— Ясно. А Анатолия Петровича с тобой не было?
— Он уехал рано. Странно… Вот такую звезду, как на твоем пейзаже, я тоже видел. Только под мостиком, у свай. По-моему, это Сириус…
— Значит, ты был один и было прекрасно, — проговорила Ольга тоном мягкой насмешки, снизу взглядывая ему в лицо с ожидающим выражением.
Он, стоя возле кресла, виновато поцеловал ее в слабо улыбнувшиеся губы.
— Пожалуй, впервые за много лет заметил летом Сириус или что-то в этом роде, — сказал он, ощущая прохладное безразличие в ее не ответивших губах, и придал своему голосу оттенок шутки: — А с кем была ты?
— Сама с собой.
— И как?
— Представь, как хорошо нам было! Как хорошо мы пообщались, поговорили, поплакали.
— Поплакали? О ком? О чем?
— О тебе. Обо мне.
В ее тихих бархатных глазах была прежняя незавершенная вопросительность, за которой Крымов почувствовал нечто встревоженное, упрекающее, тщательно скрываемое ею, и он сказал уже без ненужной сейчас между ними словесной зашифрованности:
— Если можно, Оля, объясни, что случилось. Я сегодня немного устал, поэтому никак не возьму в толк. Ты почему-то на меня сердишься?
— Нисколько. Просто поплакала о нашей ушедшей молодости. Но это, конечно, пустяки, бабья лирика…
Ольга поднялась, обхватила руками плечи, точно обняла себя, чтобы согреться, постояла перед пейзажем, губы ее слегка круглились подобием улыбки (а он помнил их холодок безжизненности, что ожег его минуту назад), и так, обнимая себя, поглаживая ладонями плечи, она отошла в сторону, за свет лампы, и оттуда, из зеленой тени, сказала нарочито оживленным голосом:
— Не думала, что так случится, Вячеслав. И как это все некстати и грустно!
— Случится? Что?
— По-моему, ты не рассчитываешь свои силы.
— Так было всегда, — пошутил он, со страхом догадываясь, о чем хотела сказать она. — Я давно знаю свои недостатки, Оля.
— Я их узнала недавно, прожив с тобой целую жизнь. Так что же нам делать, Слава?
«Вот чего я боялся, вот этого ее унижения. Я боялся, что кем-то замешенная грязь испачкает Ольгу. Неужели студийные сплетни во всей красе дошли и до нее? Нет, люди беспощадны…»
— Оля, я, видно, катастрофически поглупел и, значит, задаю наивные вопросы: что случилось? Тебе кто-то звонил? Ты получала письма? Конечно, анонимные…
Из полусвета темнели ее неулыбающиеся глаза, а губы (сколько раз он целовал их, холодноватые, не утоляющие его) вздрагивали отражением сдержанного удивления.
— Я тебя не осуждаю. Ты перестал меня любить, поэтому можешь поступать как хочешь. Дело не в звонках и не в письмах.
— Оля…
— И тут ничего не поделаешь. В жизни бывает все.
— Оля, зачем ты?..
«Неужели она верит и мне нужно объясняться, оправдываться? А у меня нет сил».
И он с ощущением неимоверной усталости присел на корточки подле пейзажа, и это зеленоватое после заката небо, неистовый огонь первой звезды в пустой чистой воде, и пепельная туча грачей, вьющихся над вечерним дальним лесом, и недавние беззвучные фейерверки в ночи, тайный праздник в бездонных глубинах галактик, какое-то движение, смещение, шевеление лучей — все ритуальное великолепие, что открылось ему на середине мостика, как со дна ущелья, меж неподвижных вершин на высоком берегу, мгновенно потеряло освобождающую надежду, и он подумал с отчаянием: «Все поменялось местами, и все летит в бездну!»
— Оля, — сказал он покорно и встал, не решаясь повернуться от пейзажа, но теперь ничего не видя на нем. — Оля, прошу тебя только о единственном: верь себе, а не кому-либо… Знаешь, о чем я думаю в последнее время? Есть птицы певчие и птицы ловчие. Так вот, ловчие, даже когда они сыты, могут ударить острым клювом в затылок. Смысл? Его нет. Но желание ударить есть. Причин тысячи. И одна мельче другой. И со мной происходит то, чего я не хочу, Оля. Жизнь почему-то не может нас научить правде. Мы слишком доверчивы. И ты тоже доверчива, Оля. Я сегодня опять подумал, как ничтожна возня людей, когда вдруг на мостике увидел в воде вот эту красавицу звезду… Впрочем, банальны все истины, которые давно открыты, давно забыты и заново открыты.
Он нахмурился после невольной своей искренности, что могла быть воспринята Ольгой как нарочитая, а она стояла у стены в сумеречной полосе за светом настольной лампы и слушала его с опущенными глазами.
— Ужасно, — сказала она и приблизилась к нему, ласково оглядывая его лицо и притрагиваясь кончиком пальца к его подбородку. — Ужасно, как ты изменился за последнее время, похудел, осунулся, стал не тот. Что-то случилось, Вячеслав… Я тебя очень любила тогда, в Новый год, когда мы остались с тобой здесь… Теперь ты уже не совсем тот или полностью другой?
— Другой. Наверное, не полностью.
— Хуже?
— Да.
— Значит, ты меня предал, Вячеслав?
— Ни разу.
— Я тебе, Слава, сейчас не верю почему-то, — сказала она с рассеянным лицом и пальцем нарисовала замысловатый вензель на лацкане его пиджака. — Ведь я часто замечала, как смотрят в твою сторону женщины. Потом ваши студийные нравы, артистическая богема, могу представить… И ты не святой, Слава. Так ведь?
— Ты ошибаешься, Оля, я почти святой. И ты не права насчет студийных нравов. Они как везде. И богемы нет, — сказал Крымов, испытывая желание обнять ее и не говорить ничего в покое ее близости, ее спокойного, не утоляющего холодка, как в ту вьюжную, пустынную ночь, когда они остались вдвоем на недостроенной даче. Но что-то мешало ему повторить минуту того новогоднего настроения, о котором вспомнила Ольга, и он только провел рукой по ее плечу, такому родному под черной рабочей рубашкой, договорил почти робко: — Как и чем я могу поклясться, что люблю тебя?
— Не надо, — проговорила она без выражения. — Иди, пожалуйста. Иди, Слава. Уже очень поздно. Иди, мой милый святой. — Она опять нарисовала пальцем невидимый вензель на лацкане его пиджака, и лицо ее было безучастно. — Иначе мы оба не заснем.
— Спокойной ночи.
Он поцеловал ее в щеку и вышел с мучительным чувством, будто она, не веря ему, умышленно не хотела договаривать и разрушать все до конца.
— Извините, Вячеслав Андреевич, за нескромный вопрос, который я не решился бы задать вам, если бы, так сказать, не формальная сторона нашей профессии. Дабы установить истину, нам подчас следует знать и нечто интимное… нескромное. У вас были, извините, пожалуйста, еще раз, близкие отношения с Ириной Вениаминовной Скворцовой?