— Погоди, Иван Алексеевич, а вдруг она и сама еще не знает, что у ней за чувство к тому новому знакомцу, а ты — готово дело: рассчитал ее уж, сам подталкиваешь — иди и все такое. Нет, вот здесь ты не прав, ей-богу! Надо бороться за свое до конца, а то что же получается: жену отдай дяде, а сам иди к этой самой?
— Как же ей не верить, ведь сама попросилась уйти? Я, наоборот, теперь ей не верю, когда она уже пытается переиграть — все это в ней появилось, конечно, из жалости ко мне — слепому-кривому, а кому нужна жалость заместо?.. Сказала «а», говори «б», я так думаю.
— Не знаю, я молокосос против вас, конечно, а только можно распознать, когда женщина колеблется, ищет поддержки, совета, — другую сам лишний раз хорошенько приласкай, так она позабудет про все мечты о другой любви. От добра добра не ищут. Хотя теперь каждый с детства вниманием не обделен: живем при родителях, с сестрами-братьями… Вот почему раньше, читаешь, например, верность, верность, верность — и в революцию и в войну? Много опасностей было, трудностей, и люди друг другом дорожили. А теперь! Только с собой носятся, собой дорожат. Если не умеют в работе отличиться, способностями какими-нибудь; то выпендриваются одеждой или наглостью. Видел таких! И у Оксанки теперь фрайер тоже, видать, из таковских, но посмотрим, на какие шиши он счастье ей пойдет приобретать? Ничего, я подожду, я не гордый, но ее же, дурочку ослепленную, жалко!
— Да-а! Видишь, брат, какие неважнецкие наши дела с тобой, — вздохнул Сысоев. — Самое место нам, выходит, в больнице — раненные, так сказать, раненные в самую душу, язви ее! Беда.
— Ничего, обживемся как-нибудь, Иван Алексеевич, шибко тоже не переживай. Ты лучше держи жену сколько можно дольше, вот когда совсем ясно станет…
— Да ясно и сейчас: пожалела от женской доброты, а потом вместе каяться будем. Но я уж если что решил, то все, она меня знает! На самом-то деле, что я, совсем уж какой-нибудь!
— Не петушись, не хорохорься, Алексеевич. Я вон, видишь, как? Схлопотал! У тебя все ж полегче: она есть пока, можно еще попытаться, вот и не осложняй! Гордость гордостью, но на самолюбие, смотри, не наступи ей — тогда все, тогда хана: когда самолюбие задевают, то можно ожидать любых крайностей, и любя уйдет — не воротишь, хоть посиней тут! Я, кажется, задел… Наговорил такого сгоряча, что самому сейчас стыдно. Не простит. И сам себе не прощу. Когда Оксанка рядом была, то я, человек в общем-то сентиментальный, легко поддающийся чувству, решил держаться при ней эдаким суперменом без нервов, лишнего ласкового слова сказать боялся, высокомерничал. Теперь нет ее, так и полжизни отдал бы в операционной, но только чтоб она сейчас мне что-нибудь сказала, лишь бы щекой к ее рукам прикоснуться без оглядки! В море каждую ночь снилась, соскучился так, что и не рассказать, и вот — пожалуйста! — получите-распишитесь… Уснуть бы и не просыпаться совсем!
Но проснуться еще в эту ночь им обоим пришлось. Сысоев проснулся первым и сразу даже не понял, что его разбудило.
— Витя, Витя, ты здесь, Молчанов? Отзовись, Витюша, скажи хоть что-нибудь, родной, и я уйду… — Такие негромкие слова сопровождались легким постукиванием пальцев по оконному стеклу. Сысоев сел на кровати, посмотрел на окно: увидел вызолоченные щедрым светом весенней луны кудряшки простоволосой женщины, руку, освобожденную из рукава пальто.
— Вам кого? — тихонько приоткрыл он створку окна.
— Молчанова Витю, он здесь должен быть, в этой палате, мне только что сказали, он после операции. Он здесь?
— Вы Оксана? — почему-то уже уверенный в этом, спросил он.
— Да.
— Сейчас…
Молчанов подскочил как по тревоге от одного только имени, сказанного ему Сысоевым, бросился к подоконнику.
— Оксаночка! Как ты здесь?!
— Витюша, я глупая, я дурная, я выгнала его, прогнала прочь! Ты ничего, ты можешь ходить? Господи, как я могла допустить?!
— Ты молодчина, Оксанка! Я люблю тебя, я к тебе сейчас выпрыгну!
— Иди в дверь! — остерег Сысоев. — Скажи дежурной сестре, что жена разыскала еле-еле, и она впустит в прихожую, где свидания.
— Да? Спасибо! Оксана, иди ко входу, тебя впустят, я следом! Это же надо, Алексеевич, это же прямо не знаю!.. Я побегу, ладно?..
В палату Молчанов больше не возвратился. Утром сестра, сменяя постельное белье на его койке, ворчала:
— Ругает меня Галина Николаевна, а что я могла сделать? Не выдала б ему одежду, так она увела бы его так, в тапочках! Вот уж любят друг друга люди — прямо страсть!.. Эх, то-то что позавидуешь!
Сысоев потом еще раз всплакнул тихонечко, как ночью, когда услышал первые слова встречи Оксаны и Виктора.
«Сентиментальным совсем стал в больнице», — подумалось ему, но ум его не стал утруждаться определением — хорошо это или плохо — стать сентиментальным.
Молодой парикмахер в Сиреневке Петр Коваль среди сверстников считается знатоком женской красоты и житейски умудренным человеком (был в городе женат и разведен). Парням и хотелось бы потолковать с ним о своих душевных затруднениях один на один, да стесняются, боятся остаться без тайны — какая ни на есть, а своя! Общие же разговоры с Ковалем затеваются как бы от нечего делать и с ожиданием: авось и себе что из сказанного о женщинах пригодится.
— Так какие же на свете есть женщины, Петро?
— Всякие. Каких хочешь найти можно… Только лысых нет, — смеется Коваль, — во всяком случае, в парикмахерской я не встречал!
— Ну, а какая была та, от которой ты сиганул со второго этажа, как люди говорят?
— Та с мужем была. С лысым! Отстаньте! — хмурится Петр и, легонько прихрамывая, уходит от допросчиков.
Ох, не перевелись еще на селе всезнающие кумушки, распускающие самые нелепые слухи! А что знают они о районном городе больше базарных новостей? Петр Коваль же учился в Холмах, жил там и работал в дамском салоне «Людмила».
Что далеко ходить, вон и соседку, сверстницу его Клавдию Лебедь, людская молва не щадит. Так и липнут к молодке любопытные взгляды, так и чешутся языки: «Кто же отец ее сына Ромки?» Как же, под носом, в поселке проглядели, кто ж это сумел подкатиться к гордячке Клавдии — вечно идет-выстукивает по улице, не дыша будто, никого вокруг себя не замечая!
Но и то правда: не тот уж поселок, разросся за счет строительства птицефабрики, людей новых много. Летом строители в общежитиях не вмещаются, живут в палаточном городке на берегу речки Соленки, впадающей в море и в приливы солонеющей. Палаточный городок зовут Ленинградкой — строительный отряд девушек из Ленинграда основал его года три назад. Теперь, если не хочешь жить в общежитии под надзором воспитателей и строгого коменданта, найди напарника, пойдите с ним к инструментальщику — тот выдаст палатку, внесет ее в личные карточки, где значатся сапоги, роба, и все — живи на воле, сам себе казак и атаман!
Вместе с новыми людьми пришли в Сиреневку новые дела. Местные жители тоже к иным специальностям потянулись: кто уж на первой очереди птицефабрики работает, кто на стройке, молодежь в новом ПТУ учится на электриков, операторов, наладчиков.
Ромке Лебедю всего полтора года, но и он уже всем сообщает:
— Вырасту и буду работать на «бешеном» кране, как мой папка!
Вот и новая зацепка для размышлений интересующихся Ромкиным происхождением…
Ближе к осени, когда Петра Коваля звали в дома стричь пацанву к школе, кое-кто пытался подладиться к нему с разговором о его соседке, но Петр пожимал плечами или прикидывался совсем наивным и, подмигнув, советовал:
— Да спросили б у Клавдии, уж она-то поди все знает!
Иных от такого совета передергивало, потому что кто же решится подойти с «таким», да еще к Клавдии — ее в поселке побаивались. Хотя ясных причин для этого вроде бы не было.
После школы Клавдия Лебедь поступила в юридический институт, но когда умерла у нее мать, перевелась на заочный факультет и осталась жить одна в родном доме. Работала секретарем-машинисткой в поселковом Совете, а на последних выборах ее избрали народным заседателем райсуда. Ничего необычного во внешности Клавдии на первый взгляд нет: большеглазая, с толстой русой косой, к весне всегда рябоватая от многочисленных веснушек, зимой и летом «сухостройная», как говорили младшие сестры-близнецы — Ольга и Валентина. Если дома Клавдия расторопная, веселая была, живая, то на людях словно каменела и вышагивала так, будто марш торжественный совершала, на какого-нибудь встречного так сверкнет своими глазищами, что того, бедного, в невольный поклон свивает: «Здравствуйте!»
Сестры Клавдии давно уже не Лебеди — замужем, своими домами живут: Ольга в Сиреневке за два дома от родительского, а Валентина в Холмах; обе и детей по второму кругу успели народить. Все просто у них, все понятно, тогда как у Клавдии выходило будто бы все наоборот, и это как бы исключало ее из числа своих людей в поселке и приближало к пришлым. Вроде строительного начальства или продавцов нового продмага на птичнике.