Как всякий заболевший, он думал не о возбудителе хвори, а о том, каким образом и где она подстерегла его. И почему — его?.. Болеть пристало людям неряшливым, невежественным, распущенным, отмеченным теми телесными или нравственными изъянами, дурными пристрастиями, которые предопределяют заболевание. Но при чем тут он?..
Нерецкой знал, что виной всему не Зоя, не какая-то женщина, осрамившая его неверностью, и не утрата «полового партнера», чья телесная красота доставляла ему столько удовольствий, а то, что он безрассудно увлекся низменным, дал заманить себя в тот бациллоносный пошляческий мирок, где Зоя была своим человеком. Уступив дурному в себе, он был обречен. Рано или поздно он должен был оказаться в этой грязи. Если уж с чем сживаешься, смиряешься, а тем более — чему покоряешься, в конце концов тем и будешь п о м е ч е н.
Мы получаем то, что заслуживаем. Иногда — меньше, но никогда — больше. Твой удел — обстоятельства, которым ты уступаешь.
«Можно подумать, ты ничего этого не ведал… Идиот».
Воображал себя мужчиной, а был мальчишкой, которого взяли в темную компанию взрослых с уговором делать, как велят, и помалкивать.
«И ты так старательно помалкивал, что даже с Юкой не решился поздороваться…»
«Или я уже не твоя краса?» От этих слов Зои по телефону ему стало не по себе, как пойманному с поличным — вспомнилась Юка. Столь же острое чувство уличенного в недостойном он пережил подростком, когда в полной уверенности, что выказывает себя в лучшем виде, объявил матери:
«От нашего учителя рисования сивухой разит!..»
«И не стыдно так о взрослых?.. — Ее усталые глаза были широко раскрыты. — Нехорошо, сын, неделикатно… Склонность видеть в людях только дурное очень нелестно рекомендует наблюдателей. Пьянство, бесстыдство, грубость — чудища бездомные, бродячие, заметить их нетрудно».
Тогда же он узнал, что главное в человеке — душевный лад, а великодушие — основа душевного лада мужчины, противостоящая всему дурному в нем.
Только вот носители сей добродетели наверняка составляют тайный орден: он так и не встретил ни одного. Кроме самой матери. Но и в ней это была скорее терпимость, чем что-либо еще. При всей чуткости к различного рода «попраниям» она оставалась робким воителем за свое понимание вещей — из опасения быть понятой так, что для нее «хорошо не то, что хорошо, а то, когда я следую своим убеждениям». Он никогда не слышал, чтобы она восстала против дурного человека, добивалась его наказания или порицания. Если в этом великодушие, то он — сын своей матери. Во всяком случае, для жены у него всегда находились «смягчающие обстоятельства». Скажем, он не позволял себе делать выводы из очевидного — из услышанного разговора двух ее подружек в день рождения Зои, когда в квартире «топтался весь их курс». Одна из девиц, Людмила Плахова, по сей день дает о себе знать — то забежит, то позвонит, другая больше не показывается, но она-то и произвела памятное впечатление. Не только потому, что рассуждала о нем, не считаясь с тем, что ее могут услышать; отчисленная из студии за бездарность, она продолжала околачиваться в актерской компании, изо всех сил стараясь выделиться, затмить кого-то, желательно всех, сделаться средоточием общего интереса, темой завистливых воспоминаний. Она была хороша собой, эта девица, но ее телесное изящество пребывало как бы само по себе, отдельно от ее сущего. Благоприобретенные подоношные манеры бросались в глаза главным образом несоединимостью с подвижной грациозной головкой, чистыми линиями лица, светло-русыми волосами роскошной густоты и легкости, с ничем не стянутой, трогательно незащищенной грудью, укрытой как облитой вязаной тканью блузки.
«Это же …звонство!» — объявила она во весь голос, имея в виду вступительное слово перед началом кино по телевизору.
«Неужели им всем, и Зое, привычны такие выражения?» Ошеломленный догадкой, он весь вечер невольно тянулся слухом к «раскованной» гостье, точно мог разглядеть в ней все то безобразное, что осталось незамеченным в Зое.
«Зойка не дура, — кривила рот девица, широко поводя рукой — указывая Плаховой на убранство гостиной. — Интересно, тутошнему старожилу дано что-нибудь, кроме гвардейского роста?..»
«Дано, не волнуйся».
«И не секрет, что?»
«То самое, чего у нас нет».
Русая головка упала на грудь, плечи нервно затряслись от смеха — сработала привычка улавливать двусмысленности, натасканный на сальностях слух опережал здравый смысл.
«Уморила!.. Чего у нас нет?»
«Его правил».
«О! Дядя самых честных правил?» Теперь сморщенное лицо девицы изобразило смирение.
«Ага, самых что ни на есть».
«Не смеши, мать. На кой Зойке правила?.. Кому вообще нужны правила?»
«Тем, кто хочет жить по-людски».
«Жить по-людски — значит жить поэтапно: пока молода — как бог на душу положит, а где-нибудь после тридцати — поудобнее чтоб».
«Где-нибудь после тридцати уже не роднятся, а сходятся: постель общая, а чай у каждого свой».
«Еще бабушка надвое сказала, что лучше: просто сойтись с человеком или навязать ему свои комплексы по каким-то дурацким правилам».
Они ничего не навязывали друг другу — ни себя, ни своих привычек. Зоя никогда не спрашивала, куда и зачем он летает и на каком счету у начальства, а ее учреждение, именуемое городским театром, занимало его столько же, сколько здоровых людей занимают сумасшедшие дома. «Что же выходит? Неозабоченное супружество, несовпадение взглядов, интересов, несходство жизненных установок?.. Нет более дурацких прописей. Хотел бы я посмотреть на супругов, которые довольствуются одними сходственными воззрениями».
Но ведь чего-то ей не хватало, если никак нельзя было без зобатого дядьки?..
Потрясенный ничтожностью того, что влекло к нему Зою, в сравнении с тем, каким ее влечение представлялось ему, он как в новом свете увидел, сколь пуста, незначаща была их совместная жизнь, все и всяческие ее проявления.
И для нее, как для ее подружек, «чуть тепленькие» супружеские чувства вполне пригодны для брака. И даже нормальны. Не может быть ненормальным то, с чем сталкиваешься на каждом углу. Прав Курослеп: чтобы в таком деле совесть иметь, нужны предпосылки. Списки урезаны. Мы ни в ком не вольны, и значит, ни о какой совести речи быть не может! Стать женой «по правилам», все равно что подрядиться плодить людское поголовье. Возложив на себя не супружескую, а домашнюю роль, она словно бы заявляла об ограниченности своих функций. «На кой Зойке правила?» Разве пристало художественной натуре связывать себя бабьей участью?.. Все, что не есть их «художество», такие натуры воспринимают как нечто третьестепенное, лишенное вразумительного содержания. Слыша о скандалах, пьянстве, несчастьях, она растерянно моргала или отмахивалась обеими руками — избавьте, кому это интересно!.. И только вживаясь в сценическое действо, «обживая» мнимые судьбы, изображая придуманные «духовные терзания», красуясь заученной грацией, блеском чужого ума, она жила «плодотворно», то бишь в любовном соитии с миром. И не моги сказать, что все их искусство вкупе с глухим дедом-режиссером — чушь собачья, она решит, что ты «переутомился». Дом для театральных дам — вторая театральная уборная, где можно отдохнуть между представлениями. Жилье. Банальное подножие, сваи просцениума. Здесь, в незримом любовницей-публикой норном существовании, они «расслабляются», то есть могут обещать и не выполнять обещаний, могут прибрать спальню перед тем, как направиться обличать пороки и славить добродетели, могут не прибирать, могут вымыть чашку перед тем, как налить кофе, могут не мыть. «Я патологически не способна ни устанавливать, ни поддерживать какой бы то ни было порядок!» По всему видать, к лицедейству и любодейству «художественные натуры» склоняет одна и та же патология.
Иногда она спохватывалась, обнаружив, по-видимому, что слишком уж непрезентабельна в домашнем варианте, «сера и неблагозвучна» в его глазах. И на какое-то время преображалась. Он вдруг заставал ее на удивление опрятной, в ласкающих глаз одежках, она не позволяла себе неряшливого вида даже по утрам, в доме пахло если не пирогами, то чистым бельем, глажением. Она испрашивала его мнения о вещах, в которых куда лучше разбиралась сама. И — торопилась выказать деятельное внимание к нему, дарила сорочки, галстуки, перчатки. Перед отъездом, одержимая очередным приступом недовольства собой, подарила серый шарф в синюю, «кобальтовую», клетку, была возбуждена, слезливо ласкова, бестолкова, то и дело бралась за какую-нибудь работу, чтобы через минуту бросить ее. И так — пока не пришло время спать.
«Вот и хорошо…» — умиротворенно шептала она, засыпая.
Наверное, всякого другого спорадические преображения спутницы жизни навели бы на мысль, что у нее рыльце в пуху. Он же все принимал так, будто иначе и быть не может.