А Донька только вошел в избу, как сразу увидел Тайку и около нее Тимоху, втайне подивился, когда его обошел Тиун, вроде бы все сзади скулил, и тут же пожалел, что не смазал ему по носу и не пустил юшку: сейчас бы небось сидел у реки и замывал свои шелка-бархаты.
Напустил Донька в глаза хмельной туман, закричал с порога, на ходу околесицу плел: «Калина да малина: красная рубашка – Гришкина Палашка; по задворкам бегать, нюхать, то Артюхина Анюта; черная рубашка – Спирихина Параха; не ткана и не пряха – Тиунова Санаха; рваная ширинка – Петрухишна Таиска».
Всех девок перебирать стал вдоль по лавкам, для каждой складное слово нашлось и будто колкое, да не обидное. Хваленки сначала ужимались и краснели: «Вечно пристыдит, верста рыжая...» – потом захотелось и над подружками посмеяться, стали Доньку упрашивать, схватили за рукава, облипли, посадили на скамью; парень не заметил, как рядом Тайка очутилась, сама руку на плечо закинула, и сразу спина от волнения захолодела. Подумал растерянно: слепой хорек, где раньше глаза были, чуть такую девку не проворонил.
– Ну, погодите, ой, оржанухи, задавите комара, ему с комарихой и в баню боле не ходить и спинку не помыть... Дайте мне по деревне пройтись. С какого конца, с верхнего или нижнего?
– С заручья, с Иванки Коробочки, – заверещали девки.
Донька глаза прикрыл, волосы нарошно взлохматил на голове, стал гнусавым голосом причитать, советы мужикам давать, как с бабами своими управляться:
– Ивану – коромысло, жена его не корыстна; Александру – палку, жена его бахвалка; Прокопью плеть, жена его блеть...
– Ой, страмной, ой, Донька, страмной...
– А чего страмной, слова из песни не выкинешь, а характера на другую колодку не перешьешь. Разве не распутна? Ну ты поди прочь-ту, все ноги мне обступал, – вдруг загорячился Донька. Это Тимоха Тиун перед самым носом трется и нет-нет да сопернику топнет по ноге не жалеючи.
Не стерпел более, оттолкнул Тимоху, тот было чуть не растянулся подле печки, но устоял, приткнулся к бревну, где рукомойник висит, стал оттуда зло выглядывать и Тайку пальцем подманивать, мол, пойдем отсюда на лужок, за баньки. А Тайка, словно серьга в ухе, возле Доньки, на его губы смотрит, стыд весь растеряла, такое на нее нашло любовное состояние.
– Ну про кого дале-то?
– Федюхе-то Креневу чего сулишь?..
– А Федюхе-то Креневу – лопата, жонка у него горбата; а Никифору – ремень, жена его лень; Ефиму – топорище, жена – ворище. Ну хватит, хватит боле, – взмолился Донька, – уморили вы меня, девки, да и парни уже косо глядят.
– Давай в короли играть, – крикнула Тайка.
Сразу все сгрудились, на Тайкину ладонь руки свои стопой сложили, потом нижние по громкому счету стали выбираться наверх, и тут уж кому повезет, кому удача выпадет: перва, друга, третья... нижня, задня, верхня, краля, король. Тайка своею ладонью всех придавила, ей и счастье: она королева, она и правит. Сразу хвастливо голову закинула назад, белые бровки насуровила, только короны девке не хватает.
– Эй, Мишка Костин, тебе чего нать?
– Чего прикажешь, моя королева, – поклонился Мишка Костин в пояс.
– Коли так, целуй Саньку Тиуниху три раза, да покрепше и в губы.
Санька надулась, у нее кавалер подле, но и ослушаться нельзя, с вечеринки прогонят и на всю деревню осмеют; а Мишка, толстогубый, прыщавый, утерся рукавом рубахи, важно завыступывал под веселый галдеж, на Санькиного-то ухажера косится, как тот кулаки мозолит. И все разом считают и кричат: «Ой, сладко, да не торопитесь, не на пожар».
– А Степке Закелейному потолок пупом достать, – велит Тайка, а глазами все на Доньку светит и тайно спрашивает: ну какова я, люба ли тебе?
– Рехнулась? – подступил Степка.
Но все закричали: «Лезь, давай лезь». И смирился парень, уж такова игра в короли. Полез на полати в сажный угол да там стал крючиться, чтобы потолок животом достать, тут и глядельщики нашлись, наблюдают, чтобы все исполнено было.
– А Тимохе Тиуну сорок сороков воды привезти...
Скривился Тимоха, хохотнул, скрывая досаду, а пострадавшие ранее уже кончили дуться, довольнехоньки, рады над парнем потешиться. Пришлось Тимохе сорок раз лбом бороздить по стене, да так, чтобы скрип тележный раздавался...
– А Доньке што? Его-то напоследок оставила. Ты ему, что ли, покрепше, Таиска. Вон какой пень-от, – советовали девки.
– И не пожалеете, ой, злодейки, – отшучивался Донька.
– Вас пожалей, дак век порозной не будешь.
– Доньке че? – спросила Тайка задумчиво, словно решаясь на что-то. – Пусть меня до самого дому проводит, чтобы собаки шальные не покусали.
– Ну, легкота парню, ну и красота. И ты, Таиска, не боисся? Он ведь вон какой... Тимоха, ты чего зеваешь, проспал девку-то?
– Эй, парни, где Тиун? Тиуна нету...
– Побежал караульщиком, поцалуи считать...
Вечер был влажен и тих, легко серебрилась река, словно бы полная с краями рыбьей мелочью, и дома за ручьем, где жила Тайка, осели темно и грустно. Порой налетал теплый ветер, и тогда пахло цветами с ближних пожен. Торопливо, словно ожидали погоню, спустились к воде, на каменистые отмели, покрытые тонкой зеленой тиной. Шли молча, Тайка чуть впереди, и шелковая рубаха при свете луны блестела. Донька спотыкался, пинал ногой розовые плитки арешника, и слова вязли на языке. Он хотел бы догнать Тайку и обнять ее, бормотать что-то бестолковое и нежное, но куда-то подевались прежняя веселость и недавняя нахальная дерзость, когда слово цеплялось за слово, и был похож сейчас Донька на каторжника с колодками на ногах.
– Тая, – вдруг окликнул слабо, как больной, и усмехнулся над собой, решив окончательно, что сейчас подойдет и обнимет девку.
– Чего? – быстро обернулась Тайка, словно споткнулась.
– Да так, ничего...
– А-а...
Подождала, пошли рядом, порой Донька касался ладонью ее руки и вздрагивал.
– Хорошо, да? Тихо так.
– Угу...
– Вы чего с Тимохой-то не поделили? – подняла на Доньку глаза, полные тревожного ожидания.
– Да так, чего он...
– Ты жалеешь, что со мной пошел, да? – спросила робко, едва коснувшись пальцами Донькиной руки.
– Да не, да ты што?
– Небось думаешь, вот навязалась, дура. Липнет, как смола.
– Придумаешь тоже.
– Я все вижу...
– Брось, давай. Может, обратно, Тая?
– Тихо, отец...
– Где, где?
– Тихо, тебе говорю, – и вдруг приникла, опала всем телом на Донькину грудь, и вздрогнул парень, затаив смущенное дыхание, и никогда в жизни еще днем ранее не подумал бы, что в его сердце живет столько грустной нежности. А может, она родилась сейчас и вот пролилась через край, – и сразу запершило в горле, словно от жажды, и губы пересохли от волнения.
– Да не шевелись ты, – шепнула Тайка. – От какой...
И пришлось невольно обхватить девку за плечи.
– Тайка, ты чего там? – вдруг закричали совсем рядом. И в черном растворе двери Донька разглядел Петру Афанасьича. – Бесстыдница, при отце с парнями жмется.
– Ой-ой, – пугливо простонала Тайка и отпихнула парня от себя. – Поди, поди, Донюшка.
И побежала к избе.
– Ты чего, тятя? Я же с Нюркой Лампеишной прощалась, – доносился с крылечка ее смущенный и торопливый голос. – Ты чего меня на всю деревню славишь?
– Я тебе покажу Нюрку, слава Богу, еще не ослеп. Выдеру как сидорову козу, – пригрозил Петра и тяжелой ладонью огрел девку пониже спины.
– Ты чего дерессе-то?..
– Я тебе подерусь. Завтра еще поговорим.
Потом скрипнула дверь, сердито свалилась щеколда, и Донька остался один.
Евстолья разрешилась легко. Плавала с Калиной за семгой, спускалась на карбасе вниз по реке. Мужик выбирал поплавь, а жонка едва шевелила весла мелкими гребками, только чтобы удержать лодку на стрежне. И когда пудовая семга, этакая колотуха, вывалилась из сетей на дощатый настил и упруго разогнулась хвостом, роняя серебристую чешую, Евстолья довольно засмеялась, даже отставила весло, чтобы потрогать черную прохладную спину; и не успел Калина усыпить семгу колотушкой, как она круто кинулась к борту, но угодила Евстолье в ноги. Баба от неожиданности ойкнула, свалилась на спину со скамейки, и тут разрешилась, растерянно взглядывая на Калину снизу.
Через три дня Евстолья уже вертелась по дому, а через неделю срядилась на сенную страду, и Калина удержать не мог ее.
Евстолья сходила к родителям, договорилась попадать вверх по Кумже вместе с Манькой: та шла за большуху, да вместе с ней Тайка и еще три бабы – захребетницы по найму. Поднимались вверх на двух карбасах, впрягшись в лямки, и теперь уже Донька шел по топкому берегу, проваливаясь по колена в коричневую болотину, поросшую жестким осотом и хвощом, и живым столбом висел над головой гнус. Плечи болели от лямки, но Доньке идти было весело, потому что на карбасе была Тайка, и он часто оборачивался, порой кричал что-то шумное и смеялся первым, а Тайка, отставляя шест, переспрашивала, и понарошку сердилась, и обещала поколотить парня...