Солнце пекло, а Доньке поначалу было знобко, пока не прошел угар. За деревней увидал толпу и только тут вспомнил, что нынче Петровщина, а значит, девки-хваленки выставляют себя напоказ; сейчас небось расщепериваются, лицо строят постное да скромное, расставляют силки для простодушных парней, а те небось и тают, словно апрельский снег под солнцем, и в мыслях один Бог знает, что бродит греховное. А его, Доньку, на эту удочку не поймать, еще не родилась та, которая окрутит.
В толпе Доньку помяли, потискали в спину и в грудь, но голова его была над людьми, и казалось, что все солнце полилось на его рыжие волосы, а в глазах рябило от цветастой девичьей лопатины. Может, от душной предгрозовой поры иль от этого странного одиночества посреди толпы, но только парень загрустил, разжалобился, в груди подташнивало и зыбко кружилась голова. Как в детстве, Доньке захотелось участия, и, напрягая ослабшие веки, чтобы лучше видеть, он с какой-то жадностью стал вглядываться в хоровод, словно вспомнил, что ему девятнадцать скоро; и любопытство зажглось в глазах. И в шелестящей шелково-бархатной волне он постепенно выделил лица; они поначалу были туманны и бледны в кумаче лент и повязок, потом некоторые стали останавливать его взгляд неожиданным поворотом головы или лукавством взгляда. И тут... Говорят, это и есть судьба, а иначе чем объяснить, что Донька, затурканный работой и вином, не проспал безмятежно в тихой прохладе баньки до белесого вечера, а очнулся вдруг и, пересиливая себя, потянулся берегом реки, как по пеньковому канату, через овраг, и что-то непонятное томило его и влекло за крайние избы, где волнами ходил тревожный и счастливый гул. Может, это и есть судьба? Кто знает, кто знает, но тут Донька внезапно увидел Тайкины печально недоступные глаза и словно проснулся...
После паужна – легкой дневной выти – малые ребята помчались по деревне, расхлестывая мутные ливневые лужи, и зазывали на вечеринку девок, а молодцов не приглашали, обходили стороной: те должны как бы сами по духу узнать.
Евстолья, уже совсем грузная, порыжелая, сидела на лавке, вила кудель, часто потирала под грудью и мучительно морщилась. Калина плел лапти-мокроступы; Донька сидел у красного косящатого оконца и тосковал.
– Вы чего воровски-то спустили шкуну? – вдруг спросил отец. – Веком такого не бывало, сколько себя помню. С придурью Егорка-то?
– Спроси у него...
– А ты чего такой? – подозрительно спросил Калина.
– Какой уж есть...
– Но-но...
– Отстань, чего к парню привязался, ты не слушай его, Донюшка, – по-матерински заступилась Евстолья, и Донька впервые благодарно улыбнулся ей. – Ты поди куда ли, парень...
– Воровски тоже... От ведь, ну и ну, – качал головой Калина. – Будто каждый день шкуны строят. Дак что Егорко, что Гришка Деуля – одна ягода. Бывало, так не поступали.
– На бывало-то мох вырос, – грубо возразил Донька и осекся, с тоской ожидая грозы.
– Ты бы, Донюшка, поел че. Ровно святым воздухом живешь, – опять спасительно заступилась Евстолья. – С ночи ушел, а когда явился.
– Донюшка, Донюшка, чичкаешься тут перед ним, – передразнил Калина, – а он больно хорошо на пьянство встает.
– Осподи, чего на парня валишь...
– А ты помолчи, не стрекоти, – оборвал Калина. – Говорю, дак знаю. Егорку-то Немушку едва в избу заволокли. Так и не потонули. Тоже задумали пьянку середь воды учинять.
– Ну и ладно, чего тебе, – снова огрызнулся Донька, досадуя на себя.
Евстолья напряглась, не зная, как унять ссору, но все неожиданно обошлось мирно. Калина глянул сыну в глаза, увидал в них растерянную мольбу и сухо посоветовал:
– Ты поди куда ли подальше от греха...
Донька торопливо, чувствуя в душе томительное беспокойство, нарядился в кумачовую рубаху и плисовые штаны, выскользнул из дома. На улице солнечно парило, и в желтых лужах купались желтые воробьи. В верхнем конце за ручьем гомонили парни, значит, у Марфы-заручьевской нынче вечеринка. Уж с год, наверное, Донька не бывал на игрищах, да и не особо тянуло его туда; вечерами сидел в избе в длинном кожаном фартуке и резал из дерева поделки. А нынче зачем-то шел и робел в душе – и оттого напустил вид независимый и голову держал высоко. Желтые цветики-плешивцы еще не обсохли, на толстых резных листьях дрожала студенисто вода, Донька ширкал сапогами и сбивал солнечные шляпы. Кожаные переда намокли и радостно засияли.
Около Марфиной избы на притоптанной лужайке возились парни – боролись попарно, хватая друг дружку за ворот рубахи, норовили повалить соперника подножкой на мокрую траву. Тимоха Тиун, косоплечий, жилистый, с маленьким девчоночьим ртом парень, весь запотел: наверное, только что барахтался и кого-то положил на лопатки, а сейчас бахвалился, и белая слюна азарта пузырилась на губах.
– Я, бывало, Сеньку Кибасника кинул...
– Бывало, баба с похмелья хомут съедала, а поутру встала и дровень не стало. А он – бывало, – неожиданно для всех поддел Донька, еще на подходе расслышав громкую похвальбу.
Парни довольно засмеялись, а Донька хмуро встал напротив и давай раскачиваться на длинных ногах, зло темнея глазами. Ему захотелось, чтобы Тимоха кинулся на него, и тогда бесшабашно почесать кулаки, вытереть этому хвастуну сопли под вздернутым носом. И Тимоха, будто обиженный петух, пошел навстречу, встряхивая русые кудри, скаля мелкие зубы: красив и задирист Тиун и словно сплетен из вязкого верескового корня. Его подножкой не бросить и через себя не кинуть за пояс, кошкой встанет, а если бить, так только в носырю, в круглые черные ноздри, и чтобы юшкой залился. Так подумал Донька, и руки его, распяленные от топора, с деревянными мозолями, так похожие на тяжелые весла, жадно шевельнулись: никак не знал парень в себе такой сладкой злости, от которой скрипят зубы. Но он ждал внешне равнодушный, и только голубые глаза налились свинцовым блеском.
– Эй, Дюля, я тебе сопатку набок исделаю, – стращал Тимоха, вроде бы отступаясь от драки, но ноги ступали по-рысьи, искали боевую опору... – Ой, хитер-бобер, собрался на кривой дороге объехать.
– Тимоха на горке кишки продает: почем кишки, по три денежки, – еще травил Донька.
И Тиун распрямился, словно кто кинул его вперед, правой ногой нацелил в живот, но и Донька, слава Богу, в детстве не раз точил кулаки, откачнулся в сторону, и еще Тимоха не коснулся травы, он выбросил вперед длинную руку, целя в черные ноздри, но угодил своей кувалдой в лоб парню. Тиун опрокинулся на спину, тупо моргал, соображая, ибо всю память и горячку вышибло из головы.
– Тимоха, чего нашел? Чур, на двоих, – скалились парни; тут выскочили на взвоз девки, зазвали ухажеров, и им сразу стало скучно смотреть на петухов, да и драка не получилась, потому все повалили в избу, и Донька следом отправился, потирая кулак. Злости уже не было, и радости от победы тоже не было, только непонятная горячка не покидала душу. Тимоха плелся следом, скулил от обиды, ему хотелось подраться, но и сзади не по деревенским правилам нападать.
– Ты чего, трусишь, да? – ныл он. – Так нечестно... в морду хошь? Получишь. Сопатку надвое раскрою.
– Ну ужо, ну чего ты, после побьешь, я тебе подставлюсь, – басил Донька. – Давай мировую, а? Злой я нынче, а с чего злой?
– Да, чего, лезет тоже. Я оногдысь Сеньку Кибасника как бросил...
В избе вдоль стен стояли лавки, полы с дресвой вымыты, еще не затоптаны, и стены вышорканы голиком: парни в складчину рядили избу под вечеринку, и хозяйка постаралась, чтобы угодить молодым. Девки уже гуляли веревочкой: ходили круто, взявшись за руки, только сарафаны вились, путали по избе узорочье: «Уж я улочкой шла да переулочком шла, клубок ниточек нашла-а, клубок катится да нитка тянется...»
Парни вошли, сразу девок похватали, сбили хоровод, сыпали в подолы орехи сибирские да пряники медовые; все по лавкам расселись, кавалеры на колени припали к ним, а Тимоха Тиун к Тайке уже льнул чертом: что-то шептал в ухо, почти касаясь губами в крутой белый завиток, и со стороны видно было, как хитрая рука его, небрежно скользнув с плеча, хваталась за грудь. Тайка игриво отбивалась, косила на парня круглый зеленый глаз и, заваливая голову назад, тонко смеялась и в длинном смехе всхлипывала, словно не хватало ей воздуха. Но тут же сиротливо тянула длинную гибкую шею, мельком бросала взгляд по избе и дальше, в полую дверь, где в сумерках еще толпились парни и неторопливо переступали порог.
А Донька только вошел в избу, как сразу увидел Тайку и около нее Тимоху, втайне подивился, когда его обошел Тиун, вроде бы все сзади скулил, и тут же пожалел, что не смазал ему по носу и не пустил юшку: сейчас бы небось сидел у реки и замывал свои шелка-бархаты.
Напустил Донька в глаза хмельной туман, закричал с порога, на ходу околесицу плел: «Калина да малина: красная рубашка – Гришкина Палашка; по задворкам бегать, нюхать, то Артюхина Анюта; черная рубашка – Спирихина Параха; не ткана и не пряха – Тиунова Санаха; рваная ширинка – Петрухишна Таиска».