Я брел, будто в тумане, спускаясь по ярко-зеленым всхолмьям к Порт-Луи, обдумывая события предыдущего дня и ночи. Не могу сказать, что ощущал себя другим человеком, но не ощущал я себя и тем же, кто лишь сутки назад вышел из Порт-Луи.
Все дальше и дальше погружаясь в лес, под сень высоких деревьев, я будто бы видел окружающее чужими глазами. Например, еще накануне лес, через который я теперь шел, казался мне всего лишь докучным скоплением гниющей растительности. Теперь же он превратился в лес символов, который следил за мною привычным глазом, в своего рода живой храм, чьи столбы нет-нет да и шептали мне в ухо непонятное слово. Запахи, звуки и цвета перекликались, будто далекое эхо, сливаясь в совокупности в темное и глубинное единство, бескрайнее, точно ночь. Когда через несколько часов я добрался до Порт-Луи, я понял, что именно во мне переменилось. Я не стану продолжать странствие в Индию. Я вернусь в Париж и посвящу свою жизнь поэзии.
Рассказ Шарля подошел к концу.
— Ну так, — произнесла я, непонятно почему дрожа при мысли, что, кажется, наконец-то тебя отыскала, и пытаясь скрыть волнение, — и что вы думаете об истории этого старика?
— Думаю, что он был безумцем и на какое-то время втянул и меня в свое безумие.
— А вы после этого не заметили в себе никаких перемен?
— Единственная перемена — та самая напасть, на которую жаловался и Робле: кошмары. Из-за них я просыпаюсь среди ночи и кричу от ужаса. Но кто знает, может, это следствие морского путешествия или некой неведомой тропической хвори, или старик наложил на меня такое проклятие.
Вскоре после мы все втроем вышли из таверны и некоторое время прогуливались вместе, а потом Шарль распрощался, чтобы вернуться в свою квартирку на острове Сен-Луи.
На следующий день я получила анонимное письмо: стихотворение, воспевавшее мою красоту. Я попросила Гаспара мне его прочитать.
— Это может быть только Шарль, — сказал он.
Я улыбнулась.
— Похоже, тебя эта мысль не отвращает, — добавил он.
Я улыбнулась снова.
— Ты в него влюблена?
— Я не способна полюбить ни одного мужчину.
— Какое облегчение. Одно дело быть любимой поэтом — собственно, это хорошая вещь. Совсем другое — любить поэта. Если бы ты в него влюбилась, я запретил бы тебе с ним видеться. Но поскольку это он влюблен в тебя, ступай к нему, дорогая, с моим искренним благословением.
Так вот и вышло, что полвека спустя мы вновь обрели друг друга, открыв тем самым новую главу наших отношений, вылившуюся в семнадцать лет совместной жизни. В те времена у Шарля были деньги, ибо, достигнув совершеннолетия, он унаследовал половину имения покойного отца. Ему нравилось тратить деньги безрассудно. Состояние его исчислялось этакой неудобной суммой, нечто среднее между тем, что молодому человеку может показаться неисчерпаемым, и тем, что, по мнению людей постарше, увы, может исчерпаться довольно быстро. Деньги он тратил импульсивно, в основном на предметы искусства, антиквариат, но главным образом на меня. Я была его экзотической птицей, предметом его хвастовства, его самым драгоценным камнем. В дни ухаживания он поселил меня в отдельной квартире на острове Сен-Луи. Квартира была неподалеку от отеля «Пимодан», где жил он сам, скромного особняка семнадцатого века на Анжуйской набережной, переделанного в отдельные квартиры. Окна Шарля выходили на реку и на Правый берег. Отель был заселен целым роем молодых денди и состоятельных эксцентриков. Шарль снимал трехкомнатную квартиру на верхнем этаже, которую начал заполнять всевозможными диковинками, сомнительным антиквариатом, картинами, слишком большими для этих стен. В итоге вмешался его отчим и не дал ему полностью растранжирить наследство. Остатки были помещены в траст, Шарль получал скромное ежемесячное содержание. Любому другому этого бы с лихвой хватило. Но ему слово «умеренность» было неведомо. Мысль о том, чтобы зарабатывать обычными путями — так, как, один за другим, это начали делать его друзья, — его даже не посещала. У него уже была профессия: он писал, переводил и читал.
Я в целях экономии переехала к Шарлю. Для страсти нет ничего убийственнее, чем если любовники приковывают себя друг к другу. Стесненный скромностью своего содержания, он начал распродавать то, что столь алчно приобретал, — но лишь убедился, что большинство этих предметов ничего не стоят.
Вскоре стало ясно, что квартира в «Пимодан» ему не по средствам. Мы перебрались в другое жилище.
Его содержание, деньги, которые ему неохотно высылала мать в ответ на почти ежедневные письма с мольбой о вспомоществовании, то, что мне давали поклонники, и кредиты, которые он брал, не имея ни малейших намерений их когда-либо отдать, позволили нам продержаться еще несколько лет в постоянных переездах из одной убогой меблированной комнаты в другую. Шарль непрестанно лелеял какие-то замыслы, которые должны были его обогатить, на деле же умения зарабатывать деньги был лишен напрочь, как и умения экономить. Он безрассудно тратился на одежду, вино, гашиш, лауданум, а главное — на книги, величайший из его пороков.
Утратив тебя единожды, я очень боялась утратить вновь. Память о том, как отреагировал Робле, когда я рассказала ему про его переход, тогда, на судне, много лет назад, так во мне и не угасла. С Шарлем я решила действовать осмотрительнее, не отталкивать, обрушив на него свои знания, а аккуратно подводить к тому, чем должна была с ним поделиться. С этой целью я рассказывала ему истории, когда он просыпался среди ночи от своих привычных кошмаров. Истории мои он очень любил. Среди многих прозвищ, которые он для меня придумал — его Черная Венера, его черный лебедь, его великанша, его grande taciturn, — было одно особое: Шахерезада. Он говорил, что в жизни не видел другой столь же талантливой рассказчицы и что, родись я мужчиной или богатой наследницей, из меня вышел бы отличный писатель. Книги меня не интересовали — ведь я не умела их читать. Скрытная по натуре, я не любила откровенничать; для меня писательство было своего рода недугом, писатели — людьми презренными, не заслуживающими доверия, ибо они не владели умением держать свои истории при себе.
Сама я рассказывала истории только по ночам, с целью успокоить, утешить, а также вразумить. Когда Шарль просыпался с криком, весь в поту, я спрашивала, что ему приснилось, и брала на себя роль толкователя. Так, за долгие годы, я рассказала ему про Коаху и Робле, про Алулу и Жубера. О том, что Алула и Жубер — это я, а Коаху и Робле — он, я не упоминала. Я хотела, чтобы он сам пришел к этой мысли. Он с благодарностью слушал мои сказания — для него они были этаким бальзамом, проливавшимся на оголенные нервы. Однако всерьез он их не воспринимал. Считал блистательными импровизациями, экзотическими фантазиями, не более того. Что до его собственной истории с Робле, рассказывать ее он перестал. А вместо этого, вдохновившись моим примером, начал импровизировать. В этих вымышленных историях он не вернулся с Маврикия во Францию при первой же возможности, но продолжил странствовать по Востоку. Он изобретал истории о жизни на море и в тропиках, о путешествиях, изгнании и приключениях, — истории, предназначенные впечатлить впечатлительных завсегдатаев парижских салонов: многие из этих завсегдатаев никогда не бывали за пределами столицы. Он измышлял вдохновенную ложь по поводу своих путешествий в Индию, на Цейлон, Суматру и в Китай, на Таити и Сандвичевы острова, заявлял, что провел в странствиях много лет, пережил немало тягот и приключений. Послушать его импровизации всегда собиралась толпа увлеченных зевак, они жадно глотали все эти бредни. Отблески моих рассказов просочились и в его стихи: альбатрос, тамаринд, море, терзаемое штормом, — но могла ли я поставить ему это в вину? Мне он виделся фигурой трагической: человек, забывший свое прошлое и тем самым безнадежно в нем заблудившийся. Это помогало мне прощать ему его недостатки: самолюбие, непостоянство, своекорыстие, приступы ярости, самоуглубленность.