Он послюнявил указательный палец и все еще с улыбкой объявил нам:
— Фокус.
И провел пальцем. Как художник кисточкой… Провел пальцем сверху вниз по сомкнутым губам (пока что по сомкнутым, так это понималось). Надо сказать, провел он нежно. Мог обжечься. И руку сразу убрал… И чудо случилось.
Парень прищелкнул пальцами:
— Фокус! — и как раз при щелчке губы раскрылись.
Девица стояла согнувшись. Спокойно стояла… А ее раскрывшееся лоно было как само по себе. Как рот. Как губы, прираскрывшиеся в жажде. Пересохшие, они хотели. (Нас потрясло. Долгожители онемели.)
Двое из нас стояли, разинув варежки, а третий — это я — крепко держался руками за стол.
Припозднившиеся, начавшие стареть еще при коммуняках, мы, понятное дело, оказались вдруг сильно смущены. Имели свои белые пятна. Пробелы… В недомашнем сексе… Никогда не видели, как дверца открывается сама собой. Много чего не видели.
Конечно, время рвануло, и теперь мы наверстывали. Но наверстать — не значит догнать… Мы проигрывали и этому сопляку Вове. И его Алехандре. И тут уж ничего не поделаешь… Зато у нас взамен кое-что впереди. Зато какой плюс у нас в будущем! Имеется в виду отдаленное будущее. Нет же ни малейшего сомнения, что малогрешному (малогрешившему) нашему поколению зачтут на небесах. Уж точно в плюсах… Если бы еще не воровство!.. Вдоль и поперек по жизни.
Если бы не разного рода и качества воровство, большинство из нас, «совков», попало бы в рай легко. Мы просто созданы для рая… Вышколены… Большинство из нас, убежден, оказалось бы в раю сразу и прямым ходом, без проверки на дорогах. Даже без собеседования.
Онемели — а вертикальная маленькая дверца еще на чуть открылась. И ждала. (Тут и подумалось о рае. О пропуске в рай… Вот оно.) Мы смотрели. Онемели и смотрели. Мы даже слюну не глотали. Я же говорю: без собеседования. Золотые и серебряные медалисты!
Нам ударило в голову. Нам что-то там отшибло. Жаль, конечно, что ничего перед этим не выпили. Ни глотка… Хотелось же выпить, еще как хотелось! Но Виктор за нас боялся и загодя выпить не дал. Такой предусмотрительный. (Вино, мол, расслабит.)
А парень тут же джикнул молнией на своих блеклых джинсах, вынул и ей вставил. Прямо на наших глазах.
— Ну что? — сказал он.
Сделав три-четыре движения, он вернул эротическую картинку на место. Он ведь только демонстрировал. Напомнил. Возможно, он думал, что мы подзабыли. Он еще и еще глянул на нас: все ли понятно?.. Затем деловито кашлянул… И первоначальную картинку наконец убрал, распрямив девицу. Но юбчонку ей не опустил. Жопка так и сверкала.
Еще секунду они стояли рядом и спокойно ждали. И только тут, одернув юбку, она повернулась, и мы могли увидеть ее холодноглазое лицо.
— Нет. Пятьдесят это дорого, — еле выговорил Виктор Олегович Одинцов пересохшими губами.
Мы молчали. Мы дышали. (Мы слышали дыхание друг друга.)
Парень и девица направились к дверям:
— Идем-идем, Алехандра! Эти мудаки окаменели дня на четыре. Представляешь, какие у них сейчас члены!
В дверях он обернулся:
— Вам что — копеешных привести?
Виктор Одинцов покачнулся, удерживая равновесие. И вдруг оперся рукой о стол… Бледный, он, однако, повторил прежнее:
— Двадцать — потолок. Не дороже.
Парень хмыкнул:
— Ладно. Через часок… Но едва ли… Если получится такую найти — звякну.
Игорь Меламед
После многих вод…
Меламед Игорь Сунерович родился в 1961 году. Окончил Литинститут им. А. М. Горького. Автор двух лирических сборников — «Бессонница» (1994) и «В черном раю» (1998). Живет в Москве.
* * *
Квартира гостями полна.
На матери платье в горошек.
И взрослые делятся на
хороших и очень хороших.
Звон рюмок, всеобщий восторг.
У папы дымит папироса.
Вот этот уедет в Нью-Йорк,
а тот попадет под колеса.
Осенний сгущается мрак,
кончаются тосты и шутки.
И будет у этого рак,
а та повредится в рассудке.
И в комнате гасится свет.
И тьмой покрываются лица.
И тридцать немыслимых лет
в прихожей прощание длится.
Как длится оно и теперь,
покуда, сутулы, плешивы,
вы в нашу выходите дверь,
и счастливы все вы, и живы.
* * *
Мне сладко ощутить тех дней очарованье:
там каждый выходной который год подряд
они к своим родным приходят мыться в ванне —
отец мой, мать моя и маленький мой брат.
И ясно вижу я, как ждут они трамвая,
собрав свое белье и в сетку положив.
И дядя Федя рад, им двери открывая, —
семнадцать долгих лет еще он будет жив.
И Софа к ним спешит походкой косолапой,
и тетя Муся им пижамы раздает.
Там жарко, и отец, обмахиваясь шляпой,
рассказывает свой еврейский анекдот.
И вот они чисты, как и нельзя быть чище,
как после многих вод, как после долгих бед.
И омывает свет еврейское кладбище,
где только Софы нет и брата Толи нет.
И вновь они идут к вечернему трамваю,
торопятся домой, белье свое неся.
А я смотрю им вслед и глаз не отрываю,
хотя на этот свет еще не родился.
* * *
Иоанн отвечает: мы ждем, —
но глаза его сонной тоскою
наливаются. А под Москвою
снег течет вперемешку с дождем.
И нельзя добудиться Петра —
словно камни прижали ресницы.
А во тьме подмосковной больницы
я и сам в забытьи до утра.
И в краю кривоногих олив
Ты стоишь у меня в изголовье,
смертный пот, перемешанный с кровью,
на иссохшую землю пролив.
Петр уснул, и уснул Иоанн.
Дождь течет вперемешку со снегом.
За Тобой не пойдут они следом —
застилает глаза им дурман.
И течет гефсиманская ночь.
Ты один. И не в силах я тоже
ни спасти Тебя, Господи Боже,
ни бессонной любовью помочь.
* * *
Подойди ко мне, присядь
на больничную кровать —
я измучен и исколот.
Неужели это — ты?
Может быть, твои черты
на окне рисует холод?
Гость ночной, вернись назад
в безмятежный райский сад,
во блаженные селенья
и у Бога моего
иль у ангелов Его
испроси мне исцеленья.
* * *
Глядишь с икон, со снежных смотришь туч,
даруя жизнь, над смертью торжествуя.
Но вновь и вновь — «Оставь меня, не мучь!» —
Тебе в ночном отчаянье шепчу я.
Прости за то, что я на эту роль
не подхожу, что не готов терпеть я, —
Ты сам страдал и что такое боль
не позабыл за два тысячелетья.
Прости за то, что в сердце пустота,
за то, что я, как малодушный воин,
хочу бежать от своего креста,
Твоей пречистой жертвы недостоин.
* * *
Памяти Н. И. Б.
В своем углу ты всем бывала рада,
во всех мужчин была ты влюблена.
Тебе таскал я плитки шоколада
и наливал дешевого вина.
Прости меня за то, что обещанья
не смог исполнить, и в холодный лоб
не целовал тебя я на прощанье,
и горсть земли на твой не бросил гроб.
Быть может, там и вправду жизнь вторая,
и брызжет свет из-под могильных роз,
и для тебя раскрыты двери рая, —
я ничего не вижу из-за слез.
* * *
Телефон звонит в пустой квартире.
Я уже к нему не подойду.
Я уже в потустороннем мире.
Я уже, наверное, в аду.
Над моей больничною кроватью,
как свидетель смертного конца,
кто-то наделенный благодатью,
но от горя нет на нем лица.
Или это лишь анестезия,
сон и ледяная простыня?
Надо мной склонясь, Анастасия
отрешенно смотрит на меня.
Неужели я не умираю
и в ночи февральской наяву
к светлому и радостному раю
на больничной койке не плыву?
Боже мой, Ты дал взглянуть мне в бездну,
я стоял у смерти на краю.
Неужели я еще воскресну
в этом мире, прежде чем в раю?..
У Вити не было оснований очень уж обожать свое прошлое — обожать до такой степени, чтобы сквозь желтеющую муть давнишней-предавнишней заскорузлой фотографии мучительно или мечтательно вглядываться в неразличимые лица одноклассников, с трудом отыскивая в них себя — востроносенького, горестного, еще не прикрытого от мира даже очками, — кому было задуматься, отчего мальчуган постоянно щурится — ясно, чтобы поменьше видеть. А что разглядишь в полузабытом — это смотря чью уверенность возьмешь с собой в экскурсоводы: Витя с пеленок испытывал робость и почтение перед людьми, которые твердо знают, как оно есть на самом деле.