Она чувствовала, что становится мягче, добрее, и она понимала: люди, одарившие нас однажды (даже мимолетно), одаряют нас навсегда, на всю жизнь, если мы о них не забываем.
Неблагодарность страшна не потому, что она обижает тех, кто отнесся к нам с пониманием и добротой, — хотя и этим, конечно, страшна! — но основной, самый фундаментальный ее ущерб в том, что она обделяет, обедняет нашу собственную душу.
Крестьянин XVIII века, жизнь которого она давно исследует, говорил: «Спасибо тому, кто поит и кормит, а вдвое — тому, кто хлеб-соль помнит!» Не оттого ли хорош вдвойне помнящий о добре, что он и лучше становится вдвойне, и одарять нуждающихся будет в два раза больше, чем одаряли его самого?
Нужно помнить.
И это — все? И именно в этом озарение? Ведь речь идет о самом элементарном: никогда не забывать о человеке, который в общении с тобой был Человеком. Да, пожалуй, все… Нравственные озарения невозможны без осознания уникальности человеческих душ и форм человеческого общения, но сами по себе озарения эти совершенно бесхитростны, разочаровывающе обыкновенны. Они естественны, как естественно накормить голодного ребенка, о каком бы голоде ни шла речь — тела или души.
У читателей — и даже у литераторов — живет убеждение, что о хорошем человеке писать легко, — ну, хотя бы потому, что, рассказывая о нем, не вызываешь «огня на себя», который порой, бывает, осложняет жизнь писателя и журналиста, когда он резко и нелицеприятно осуждает, обличает, а потом вынужден улаживать конфликты, отвечать на опровержения…
Когда я был моложе, мне тоже казалось, что очерк «положительный» сопряжен с меньшей ответственностью, чем очерк «негативный». И лишь с течением лет понял, что тут далеко все непросто: автор действительно не вызывает «огня на себя», но порой, как это ни странно, он вызывает «огонь» на… положительного героя.
Быть героем «положительного» очерка миссия нелегкая: человек вдруг как бы оказывается под мощной линзой общественного любопытства, его рассматривают будто бы заново, взыскательно судят о том, соответствует ли он — живой, подлинный — тому концентрированному образу, который дан на газетных, журнальных или книжных страницах. И что самое существенное: в этот «микроскоп» вставлены разные стекла — чистые и нечистые, «розово-голубые» и «пасмурно-темные», и от цвета их зависит суждение читателя о герое.
Я сейчас с разрешения Анны Георгиевны Жеравиной расскажу о той разнообразной почте, которую она получила после опубликования очерка «Полчаса перед сном».
Начну с письма, написанного самым родным ей человеком — дочерью. (В момент публикации А. Г. Жеравина находилась в Ленинграде, туда и написала ей дочь.)
«Конечно, живем под знаком очерка. Сейчас уже улеглось на сердце. А сначала было удивительно. Я, мама, поняла этот очерк… Мне было очень жаль ту девочку, хотя, конечно, не только ее. Была и жалость ко взрослой умной женщине, решившей так душевно обнажиться перед многими. Но это — ложное чувство. Оно уже изгнано».
Дочь Анны Георгиевны учится на том же историческом факультете, где работает и ее мать.
А вот строки из письма мужа:
«Читал статью сыну (сыну девять лет, — Е.Б.), и первое, что сказал маленький Саша, было: вот теперь все скажут, что мама виновата».
Одна из самых старых подруг написала Анне Георгиевне:
«Когда я прочитала статью, у меня все вдруг захолонуло от мысли, что теперь ты будешь жить с обнаженной душой, с чувствами, открытыми такой громадной аудитории. Как же ты изболелась сердцем, если не смогла больше держать все внутри себя?»
Под впечатлением этих писем Жеравина написала мне письмо (она его не отправила и лишь потом познакомила меня с ним):
«Конечно, нелегко чувствовать себя обнаженной перед всеми душою. Но разве трудно было меня понять. Я написала о моей благодарности, но поневоле вела речь и о себе, иначе не было бы понятно, за что я благодарна людям. Все, о ком вы написали, заслуживают, по-моему, того, чтобы я пошла ради них и на добровольное „самообнажение“ нравственное и на трату душевных сил, ведь они для меня ничего не жалели в жизни, ведь они думали о моей судьбе, о себе забывая».
В окружении Жеравиной кто-то осуждал ее за то, что она сама написала автору очерка, кто-то увидел в этом стремление к самоутверждению и популярности, кто-то ее не понял.
Анна Георгиевна разделила письма на три пачки. В первой были те, авторы которых не совсем ее поняли, во второй — письма совсем не понявших ее людей, в третьей же, самой дорогой, содержалось глубокое понимание.
В том неотправленном ко мне письме Анна Георгиевна объясняла:
«Я — легко ранимый человек и, конечно, понимала с самого начала, что мне может быть больно, но я и надеялась, что меня поймут и не осудят…»
Ее действительно поняли, порой даже понимали полнее и глубже, чем она надеялась, и это понимание исцеляло боль, нанесенную вольным или невольным осуждением.
Вот что написала ее старинная подруга, ее отношением Жеравина дорожит особенно.
«Читала, Анна Георгиевна, два раза. Вы молодчина, что подняли важную тему. Чувствую, что это потребовало от Вас гражданского мужества. Жму за него руку».
А вот письмо менее сухое, более эмоциональное, тоже от женщины, работающей в Томском университете.
«Читала в углу, где расположен стенд, на котором вывешен этот номер газеты и, укрывшись за стендом, плакала. Сама не понимаю — почему. Как горько и нежно видишься мне ты и все то, о чем и о ком идет речь.
Я особенно рада тому, что будут читать они. Я завидую тебе, что ты сумела выразить, высказать к ним любовь, родственность, благодарность. Ведь для каждого из них это — большой баллон кислорода. И еще я думаю о том, что потенциал личности гораздо выше возможности его выявления и к тебе это относится в первую очередь».
А они — действительно читали и поняли, и это было самой большой радостью для А. Г. Жеравиной.
Вот что написала ей Ирина Ароновна Стром:
«Начиная с восьмого марта в моей квартире телефон не умолкает, все меня спрашивают, читала ли я последнюю „Литературку“. Аниса, спасибо тебе огромное за память!.. Увидела тебя такой, какой ты была и девочкой: серьезной, очень строгой, в первую очередь к себе, много думающей о жизни, умницей».
Ирина Ароновна Стром, как помнит читатель, была классным руководителем Жеравиной; Мария Кузьминична Бачилло, для которой Анна Жеравина на всю жизнь осталась девочкой, позвонила ей в Томск по телефону…
А учительница литературы Александра Фоминична Есина? И для нее Жеравина осталась девочкой, она написала ей с четкими, любовно-учительскими интонациями:
«В далекие, милые моему сердцу годы, Вы были моей ученицей, мне всегда хотелось, чтобы Вы осознали роль родного языка и литературы в духовном мире личности. Не подумайте, что я хвалю русский язык и литературу лишь потому, что они „мои“. Я хочу, чтобы Вы всю жизнь были внутренне богатым человеком, и в этом отношении русский язык и литература — Ваши отличные помощники».
Для учительницы, как и для матери, ребенок никогда не вырастает, он: «ребенок навсегда». Этим ощущением — «ты ребенок навсегда» — и трогают сухие, казалось бы, назидательные строки Александры Фоминичны Есиной.
Ну, а Галина Ивановна Крыжан, которая была в те далекие годы учительницей арифметики и одновременно библиотекарем, самый суровый и суховато-неприступный человек в школе, Галина Ивановна, которая ввела маленькую Аню в библиотеку, открывая ей духовные сокровища человечества?
Она молчала, молчала и это все больше беспокоило Анну Георгиевну Жеравину. Жива ли?!
Лишь через несколько месяцев после опубликования очерка, редакция «Литературной газеты» получила письмо от одного из читателей, Григория Семеновича Каплана, который сообщал, что Галина Ивановна жива, адрес ее ему неизвестен, но если нужно, он его отыщет. Мы немедленно написали об этом Жеравиной и одновременно попросили Григория Семеновича отыскать адрес Галины Ивановны Крыжан. Этот, в сущности, посторонний, старый человек, пенсионер, не поленился поехать в неближний город, нашел там Галину Ивановну и отвез ей очерк о Жеравиной. В тот же день, опережая Крыжан, он написал героине очерка:
«Ваша бывшая учительница была удивлена и обрадована. Газеты она не читала, поэтому все это было для нее большой и волнующей неожиданностью. Она много говорила о Вас, может быть, Вы ей напишете по адресу…»
Наверное, когда жизнь развела в разные стороны, а бесчисленные заботы, тревоги и обстоятельства заглушили память, самая большая радость: воскрешение духовно родственных отношений между людьми. Радость эту и переживала Анна Георгиевна Жеравина, возобновив переписку с Марией Кузьминичной Бачилло, Галиной Ивановной Крыжан, Ириной Ароновной Стром, Александрой Фоминичной Есиной.