Вечерний звон
Всем, кого люблю и помню, – с благодарностью
У меня есть два одинаково заманчивых варианта начала, и я мучительно колеблюсь, какой из них предпочесть. Первый из них наверняка одобрил бы Чехов:
Проезжая по России, мне попала в рот вульгарная инфекция.
Вариант второй попахивает детективом и имеет аромат интриги:
Уже семь дней во рту у меня не было ни капли.
Так как начало это – чисто дневниковое, а я как раз собрался имитировать дневник, то я и выбрал вариант второй. Ничуть не отвергая первый. Итак.
Уже семь дней во рту у меня не было ни капли. Речь идет об алкоголе, разумеется, с водой у меня было все в порядке. Но выпивка была строжайше мне запрещена, я принимал антибиотики и от надежды, что они помогут, стойко переносил мучения целодневной трезвости. Дело в том, что, проезжая по России, мне попала в рот вульгарная инфекция. В городе Ижевске я почувствовал первую, еще терпимую боль во рту и попытался по привычке отпугнуть ее куриным бульоном. Это ведь средство универсально целебное, еврей рифмуется с курицей ничуть не хуже, чем со скрипкой. Но не помогло. В Перми боль стала невыносимой. Все ткани рта пылали этой болью, ночью я не спал ни минуты, хотя съел горсть каких-то болеутоляющих таблеток, погрузивших меня в полуобморочную отключку. Утром отыскался некий специальный врач, состоявший при опере, – я даже не знал, что существуют такие узкие специалисты. Он-то мне и сообщил, что это некая вульгарная инфекция, с которой надо бороться долго и вдумчиво, а голосовые связки он поддержит мне какой-то травяной блокадой и выступать я вечером смогу. И голос у меня действительно возник, а про выражение лица я два часа старался просто не думать. Думал я про Муция Сцеволу и про несравненную выгоду своей ситуации – и гонорар я получал, и еще мог на исцеление надеяться.
В Москве я сразу разыскал большую стоматологическую клинику. Кто-то вбухал много денег в роскошное новешенькое оборудование; на туфли пациента надевался пластиковый пакет, секретарши работали на компьютерах и улыбались, вас увидев. Первое посещение стоило довольно дорого, поэтому там было пусто. Усадив меня в удобнейшее кресло и слегка немедля опрокинув, чтобы сам не вылез, три стосковавшихся врача окружили его, глядя мне в рот, как золотоискатели – в промывочный лоток.
– Пять передних нижних надо вырвать сразу, – с нежностью сказала моложавая блондинка сильно средних лет.
– Мы вам вживим в десну полоску стали, – пояснила с той же нежностью блондинка помоложе, – а на нее навинтим новенькие зубики.
– А я бы перед тем, как вырвать, ультразвуком их почистила, – мечтательно сказала первая. Но засмеяться я не мог. Блондинка помоложе улыбнулась. И коллегиально, и конфузливо.
– Сперва надо разрезать очаг воспаления, – сказал худой мужчина в толстом свитере, бестактно оборвав мечты и звуки. – Идемте в мой кабинет.
Неловко уползая с комфортабельного полуложа, я благодарственно и виновато улыбнулся двум разочарованным коллегам. Моложавая и помоложе смотрели мне вслед, не оставляя надежды. Как две лисы – на упорхнувшую птичку.
Я уселся в кресло, стараясь не смотреть в сторону шкафчика с аккуратно разложенными пыточными инструментами. Хирург неторопливо надевал халат. Бедняга, он уже уверен был, что я не ускользну.
– Доктор, – произнес я вкрадчиво и проникновенно, – я себя пока что резать не дам. Попробуйте антибиотики. А если не помогут, то я завтра к вам приду и сдамся.
– Но завтра я не работаю, – растерянно возразил молодой энтузиаст. Меня восхитила его римская прямота, но улыбаться было очень больно.
– Потерплю до послезавтра, – согласился я. – Какие-нибудь дайте мне антибиотики покруче.
Температура накануне у меня была – тридцать девять. А уже назавтра – тридцать восемь. И таблетки, утоляющие боль, немедля стали помогать. Я знал, что страх перед хирургическими инструментами весьма целебен моей трусливой натуре, но что настолько – не предполагал. Через неделю все прошло. Осталась только легкая неловкость перед юным эскулапом, понапрасну меня ждавшим с острым скальпелем в руках, и восхитительная жажда выпить.
После такого перерыва нету ничего прекраснее холодной водки, а плоть соленого груздя повергла меня в острое блаженство. Я аж засмеялся от нахлынувшего чувства возвращенной жизни. И немедля вспомнил чью-то замечательную мысль о том, что если человек действительно хочет жить, то медицина тут бессильна. Снова мог я выпивать и путешествовать.
Кем я хочу стать, когда вырасту, я осознал довольно поздно – шел уже к концу седьмой десяток лет. Но все совпало: я всю жизнь хотел, как оказалось, быть старым бездельником и получать пособие на пропитание, не ударяя палец о палец. У старости, однако, выявилась грустная особенность: семь раз отмерив, резать уже не хочется. Поэтому за книгу принимался я не раз, однако же, прикинув главы, остывал и все забрасывал. Правильно сказал когда-то неизвестный древний грек: старость – это убыль одушевленности. Остатков, что питали мой кураж, на книгу ощутимо не хватало. Пока судьба не подарила мне запевку столь достойную, что больше я увиливать не мог. Раз ты уж начал, – как шепнула мне в далекой юности одна подруга. (Дивная была светловолосая девчушка. В молодости ведь евреи любят блондинок, ибо еще надеются слиться с русским народом.) И я сел писать воспоминания.
Две тысячи четвертый год был юбилейным у меня. Точнее, трижды юбилейным. Двадцать пять лет, как посадили, двадцать – как выпустили, и пятнадцать лет на сцене. И отменный получил я в этот год подарок. Я давно уже прознал, что некая в Одессе существует фраза, даже знал, к кому бывали те слова обращены, и теплил тайную мечту, что я когда-нибудь услышу это сам. И точно в юбилей сбылась моя мечта. Я шел по Дерибасовской, и возле парка, где стоят художники, меня чуть обогнал некрупный лысый человек лет сорока. Он оглянулся на меня, помедлил бег и вежливо спросил:
– Я извиняюсь, вы Губерман или просто гуляете?
Как я был счастлив! И теперь рассказываю это на своем почти что каждом выступлении. На сцене вообще ужасно тянет хвастаться. Однако попадаются истории, которые язык не повернется вслух пересказать, а письменно – гораздо легче. Не такое от моих коллег терпела беззащитная бумага. В тот же мой приезд в Одессу после интервью на телевидении меня уже на улице догнал мальчонка-осветитель.
– Я все сомневался, не обидитесь ли вы, – сказал он мне, – но я хочу вам рассказать. Я сам украинец, поэтому и сомневался…
Я молча слушал. У него был дядя, но недавно умер. Дядя этот всю свою жизнь проплавал на торговых кораблях, но это было в нем не главное. А главное – что дядя был антисемитом, и не просто по природе, инстинктивным, нет, осознанно евреев не любил за их умение обманывать и надувать. Как видно, по торговой контрабандной части сталкиваясь с этим, я в детали не вдавался. И еще любил стихи покойный дядя, часто их читая наизусть на каждой пьянке. А до смерти незадолго он позвал племянника и наказал ему не доверять евреям. Верить можно только трем из них, сказал он мальчику. Христу, который проповедовал, что Бог – это любовь, Спинозе, который говорил, что Бога нет, и Губерману, который написал, что Бог на свете есть, но от людей Он отвернулся.
– Извините, если я вас чем обидел, – мальчик явно был смущен.
Я ошарашенно сказал, что мне такое слышать очень лестно.
– Только вы к евреям так не относитесь, – попросил я глупо и растерянно.
– Да что вы, – возразил мне мальчик. И вернулся к осветительным приборам.
Мне даже письменно слегка неловко приводить сейчас эту историю, но только есть в ней нечто и помимо хвастовства. То, что относится к загадочности нашего рассудка. Был наверняка ведь этот дядя прост, как правда: плавал, воровал, обманывал таможню и клиентов, по-моряцки крепко выпивал и не любил евреев, что естественно. Однако же – читал и думал.
Тут бы что-нибудь высокое и вдумчивое надо написать – о духе и мышлении народном и про тайности душевного устройства, только на такое у меня рука не поднимается.
К тому же время на дворе – год Петуха. А значит, можно клекотать, и крыльями махать, и кукарекать. Так что хвастаться еще не раз я буду. Хитроумно заворачивая это в будто бы насмешку над собой или глубокое о жизни размышление. Не лыком шиты. Я все время помню, что сказал Вильям Шекспир какому-то хвастливому актеру: учитесь скромности у своего дарования. Возможно, это некогда Эсхил еще сказал (в беседе с Эмпедоклом), но главное – завет, а не сомнительное авторство.
Как-то в киевской газете написала журналистка про меня такие лестные слова, что лучших мне уже не встретилось нигде. Зря, дескать, все считают Губермана грубияном и невеждой в смысле воспитания: мы вышли из гостиницы с еще одной знакомой, он нас провожал, а в городе был страшный гололед. И Губерман все время оборачивался к нам и говорил заботливо: «Поосторожней, девушки, не ебнитесь!»