«У меня папу убили, мой папа герой», — говорила девочка Лена Рюмина из средней группы. Я завидовал ей: мой папа давным-давно ушел куда-то в тайгу и не мог быть героем. Убили кого-то у Полины Ивановны — нашей воспитательницы. Она закричала и выронила из рук тарелку со щами и обварила мне левую руку ниже локтя. Многое еще что было. А потом наступила победа.
Много солнца, радости. Иду по улице Карла Маркса. Прямо по самой середине. Все идут. Люди шумят, кричат, смеются, плачут. Чего плакать? Тепло. Войны нет. Иду, важно смотрю по сторонам.
— Эй, шкет, подержи-ка! — парень с желтой фиксой в кепке-восьмиуголке протягивает мне край длинного лозунга. Я еще больше заважничал. Наверняка все смотрят на меня. Парень полез по водосточной трубе — в зубах другой конец. Теперь все на него смотрят. Долез до второго этажа, привязал к трубе свой край полотнища. Спустился. Взял у меня мой конец и полез на другую водосточную трубу.
Лозунг полощет ветром. Читаю:
«Наше дело правое — мы победили!»
Заметил, что последняя буква новая, а предпоследняя была «М». Ну конечно же я знал, что так и будет. Все знали!
А за войной с Японией не уследил — очень уж быстро кончилась.
Нелегальщина
«Декамерон». Ничего не понимал, но что-то смешило и смутно волновало. В конце 45-го японские открытки с голыми. Смотреть было стыдно, но смотрел. Еще «Сократические сочинения» Ксенофонта Афинского. Читал только потому, что мама сказала: «Это тебе еще рано». Скучнейшая книга! Однако уловил, что глаза навыкате, большой рот, картошкой нос и громадные, как у слона, уши — не так уж и плохо.
1946 год
Зима. Стоим в очереди за жмыхом. Мы — днем, мама — ночью. Нашей Зорьке, которую мама купила козленком два года назад за девять тысяч, нечего есть. Нам тоже нечего есть. Мы с Андреем очень любим жмых.
Социализм и коммунизм
Этими понятиями интересовался давно, когда еще в школу не ходил.
Мама сказала: «Социализм — это когда «кто не работает, тот не ест». Мне было понятно, но не совсем: никто ведь из нас, мальчишек и девчонок, не работал. Но мама объяснила, что мы еще маленькие и за нас работает она, и она нас кормит и одевает, а когда мы вырастем, а она состарится, как бабушка Агаша, то тогда будем работать мы и кормить ее. То, что мама работала в школе за троих (тогда учились в три смены), это правильно: одну смену за себя, вторую — за Андрея, а третью — за меня. Жаль только, что у мамы поэтому совсем не было свободного времени.
Андрей сказал: «Коммунизм — это «от каждого по способности, каждому по потребности». Андрей все знал; он учился уже в четвертом классе и был круглым отличником.
Что такое «способности», я тоже знал, потому что учительницы, каких я помню, говорили моей маме, что я мальчик очень способный, но рассеянный, неусидчивый и невнимательный. Что и Андрей объяснил довольно просто: «Ты, например, хочешь заводную машину? Ну вот…»
И тогда я понял, что в коммунизме мне при моих способностях будет очень хорошо.
Ходят слухи
Витька Жуков, мой сосед по дому, стащил у меня старую волейбольную покрышку. Я его поймал. Он божился и «давал зуб», что обязательно притащит ее мне. Соврал. Попутал — во второй раз: «Смотри. Ноги выдерну, спички вставлю». Опять надул. В третий раз подкараулил его и сразу же дал по шее.
Сильно дал. Он заревел, отбежал в сторону, слезы вытер и как завопит:
— А твой отец золото украл! Он вор! Вор! Вор! И все говорят, да! И правильно, что его расстреляли!
Помню только, что лежал я на Витьке, за уши держал его голову и изо всех сил бил ее о булыжники мостовой. Витька был уже без сознания, а я все долбил и долбил его головой о камни. Наверное, бы убил. Говорят, оттащила какая-то женщина. Говорят, что когда волокли меня домой, я рычал, царапался, кусался, визжал. А потом…
В первый раз в жизни со мной случилась истерика. — Кричал, захлебываясь: «Мама! Мамочка милая! Мой папа вор?! Да?.. Его расстреляли? Да? Ой мамочка, мамочка, мааа…»
Мама моя прижала меня к себе, гладила мою голову, целовала в висок и говорила негромко и быстро-быстро:
— Нет-нет-нет. Нет, Пашенька, не слушай никого, нет-нет…
А сама заливалась слезами. И эти слезы смешивались с моими. И лица у нас обоих были скользкими. Потом я потерял сознание.
Пролежал в постели дней пять. Лежал и думал: «Неужели правда? Не может быть, не может быть, не может быть… Но мама, мама. Почему она так плакала?»
Портрет отца висел на стене. Отец был в лохматой шапке, с бородой в инее. Как Дед-Мороз. Глаза у него были добрые, ласковые. И я опять заплакал безутешными, горькими детскими слезами.
Когда вечером пришла мама, на моем лице не было ни одной слезинки, только холодная пустота в груди.
— Мама, — сказал я, — давай портрет папин не будем снимать. Ладно?
Дорога
«Феликс Дзержинский» — на носу, на корме и на спасательных кругах. Остальные надписи не по-русски. Мама, Андрей и я плывем, или, как сказал бы старый амурский волк Кириллыч, «идем» в Магадан. Приятно качает. Но маме очень плохо. А какая-то женщина с зеленым лицом кричит: «Ой, помираю!» Ей, наверное, совсем худо.
«Магадан — это такая даль», — говорили маме все знакомые. Зачем же мы плывем в «такую даль?»
— Мама, зачем?..
Москва
Хабаровск — это материк.
Москва — тоже материк, но вдобавок еще и «Запад». «Запад» там, где Москва. Москва — это что-то очень далекое, громадное и сказочно прекрасное. Недаром приезжие москвичи называли наш город дырой. А в Хабаровске говорили, что Магадан — дыра.
Магадан показался мне вполне нормальным городом. Но все-таки он был, конечно, хуже Хабаровска. Несравненно! Мама жаловалась, что сопки здесь голые и низкое небо ее угнетает.
Но что же такое Москва, если даже Хабаровск по сравнению с ней дыра?
Ах, ну конечно же! В Москве Кремль. Если бы Кремль был в Хабаровске или, на худой конец, в Магадане, то эти города тоже не уступили бы Москве.
Кремлевские звезды над нами горят.
Повсюду доходит их свет.
Хорошая Родина есть у ребят… —
звонким вдохновенным голосом декламировал я. И хор дружно подхватывал:
И лучше той Родины нет!!!
Мы стояли на сцене во время торжественного заседания, посвященного тридцать первой годовщине Великого Октября, подтянутые, в белых рубашках, с красными галстуками, и нам аплодировал весь зал.
И казалось мне, будто я в Москве.
Приятное
В портфеле нашел записку: «Павлик, давай будем с тобой дружить».
Писала — она. Кто — не знаю. Ходил несколько дней счастливым.
Работа
До пятнадцати вообще не работал.
Бегаем с ребятами на пирс в бухту Марчекан. Ловим навагу. Два часа — штук семьдесят. Себя кормим, соседей. Иногда ходим по чужим домам и продаем по двадцать копеек за штуку. Берут. Выручку делим — и в кино. Если денег много, покупаем спирт и шоколад. Растапливаем шоколад, заливаем спиртом и по очереди сосем через трубочку. Ничего. Только голова потом побаливает.
Школа
В Хабаровске моя школа № 5, в Магадане — № 1. Белая. Четыре этажа. Парадный подъезд с лестницами на два марша. Учусь в 5 «А» классе. Избрали председателем совета отряда. Пытаюсь что-то организовать. Не всегда получается. За что хвалили наш отряд, так это за сбор подписей под обращением Всемирного конгресса сторонников мира.
Чтение
Глотал все без разбора. Любил читать ночью под одеялом, когда только тоненький лучик света пробивается.
Четверть стиха
Влюбился в Аллу Черненко из 7 «Б». В Аллу все влюблялись. Посвятил ей четверостишие. Подбросил — никаких результатов. Привыкла к поклонению. Помню только одну строчку: «Любовь нас сгубит обоих!»
Вскоре читал Лермонтова и наткнулся на стихотворение «К ***». Стало стыдно за свое. Писать стихи бросил.
Партия
Магадан — столица Колымы. Колыма — страна геологов. Все геологи работают в партиях. Мой отец был начальником партии и членом партии. Геолог и партийный — понятия для меня совершенно одинаковые. Как-то даже поспорил об этом «на американку». Проиграл.
Арест
Стянули на базе автопокрышку. Покатили вниз по улице. Поймали только меня. Отвели в отделение. Записали адрес. Проверили — не соврал. Сижу на деревянной лавке. Больно. Стыдно.
— Беги, пацан!
Встал. Двое милиционеров втащили вдребезги пьяного мужика: ватник — лохмотья, лицо в крови. Мужик вырывался и матерился. Стало не по себе — убежал.
Стоп. Детство кончилось внезапно. Началась юность. С этого момента общие узлы двух автобиографий: моей и Владимира Владимировича Маяковского, которым только в детстве можно было давать одинаковые подзаголовки, — распались. Неудивительно! Его путь был выбран. Сомнений для него нет. Для меня все на свете — «так называемая дилемма». Она сосет, томит. Он в пятнадцать уже встает на путь служения революции, затем — революционному искусству. Я в пятнадцать — не знаю, где начало, в чем начало, какое оно. А еще комсомолец! Разные люди? Вероятно. Эпохи? Очень может быть.