Их много, очень много на нынешних улицах. И среди них — Клава. Она спешит в толпе с озабоченным лицом, поглядывая на витрины. Найдя нужную, вошла в вестибюль, украшенный по стенам до потолка большими, увеличенными портретами.
У стойки порылась в сумочке, достала бумажный пакет, бережно развернула и кончиками пальцев вынула оттуда пожелтевшую, тусклую фотографию, где снята она с Васей.
— Можно сделать два портрета с этой карточки? — спросила она у пышноволосой, в серьгах, женщины за стойкой.
Та взяла снимок, повертела в руках, поморщилась:
— Уж больно стара. Другой нет?
— Нет. Одна осталась. С войны.
— Попробуем, — неуверенно сказала женщина.
— Пожалуйста, — попросила Клава. — Сделайте.
— В овале?
— Да, — поспешно согласилась Клава.
—А его… в штатское приодеть? Ну, в пиджак, галстук?
— Да, да.
— Платочек — в нагрудный карман?
— И платочек.
— Яков Абрамыч, — лениво позвала кого-то женщина. — Вот вам тут работенка. Выйдет что-нибудь?
К ней сзади подошел старый еврей, в синем халате, с седой гривой, седыми усами и выпуклыми грустными глазами, очень похожий на Альберта Эйнштейна.
Клава увидела его и что-то дрогнуло в ее лице. А он повертел в руках карточку, выпятив губы, потом поднял глаза на Клаву.
— Понятно, — сказал он, и у Клавы отлегло от сердца.
— Скажите… — потянулась она к нему, — вы меня не помните?
— Не-ет, — неуверенно протянул он, глядя на расплывшуюся по лицу Клавы улыбку.
—И его не припоминаете? — показала Клава пальцем на Васю.
— И его не помню.
— Как же так? — растерялась Клава. — Вы в войну работали фотографом на маленькой станции… в Средней Азии.
—Я в войну на фронте был, — ответил он и показал на левый пустой рукав халата, свисавший с плеча.
— Обозналась я, — от смущения Клава прикрыла пальцами рот. — Извините.
Большая кухня коммунальной квартиры, которой пользуются одновременно все семьи, живущие здесь. Поэтому на кухне тесно и шумно, как в бане. Пар клубится над десятками кастрюль, что стоят на стоящих в ряд газовых плитах, и хозяйки хлопочут над своими посудинами, на длинном столе режут овощи, чистят картофель. Дети путаются под ногами и даже в этой тесноте умудряются кататься на трехколесных велосипедах. Женщины привычно поругивают детей, болтают друг с дружкой, делятся новостями, ищут сочувствия.
Полина. Мой вчера еле домой приволокся. Нашел кошелек, хотя я его прятала, прятала, — все деньги выгреб и до копейки все пропил. Господи, хоть в петлю лезь! Дочка — невеста. Одевать надо, обувать. Где денег напасешься, ведь он все пропивает?
Женщина с грудным ребенком на руках. А мой… избил меня… места живого не оставил… а мне ребенка кормить… в груди молоко кончилось.
Клава. Послушаю я вас, бабы… жалко мне вас до слез…
Полина. Чего жалеешь? Себя жалей… Одной-то вековать легче?
Клава. Худо одной… Да зато есть, что вспомнить.
Женщина с грудным ребенком на руках. Верно, Клава. Хоть недолго… да испытала ты счастье.
Клава (улыбнувшись). Вася не пил. Капли в рот не брал. Бывало, закончу я работу, иду вместе в женщинами с фабрики — никого не встречают, один мой Вася стоит у трамвая — меня ждет…
И столько в лице у Клавы искренней веры в то, что она говорит, что слушатели начинают отчетливо себе это представлять, будто присутствовали при этом.
…Площадь перед фабрикой. Толпа женщин, выходящих из ворот. И Вася стоит на остановке трамвая, ища глазами в толпе Клаву. Не такой он, каким мы его помним, а такой, каким Клава его видит много лет спустя. Вася намного красивей, чем был на самом деле. В пиджаке и рубашке, наглаженной руками любящей Клавы. И не стрижен он наголо — у него роскошная шевелюра, с непослушными завитками. Лишь глаза все те же. И улыбка. Застенчивая и добрая.
Увидел Клаву, вспыхнул от радости, словно первый раз пришел на свидание. Взял у нее сумку, обнял девушку, прижал к себе. И пошли они так, в обнимку, любуясь друг другом и не видя, с какой завистью смотрят на них другие женщины. Клава ниже его и снизу заглядывает ему в лицо, а он наклонил к ней голову. Так и идут, будто они одни на всей улице.
Поравнялись с киоском, где из бочки качают пиво. Киоск густо обступили мужчины, с наслаждением потягивают аппетитно пенящееся пиво.
Клава (усмехаясь). Вась, а Вась, давай пива возьмем. Ну, какой ты мужик, если пива не пьешь?
Вася (смеется). Обойдусь. Лучше денег соберем, тебе новое платье купим.
Клава (настаивает). Я хочу пива! И ты выпей. Хоть чуточку. Самую малость.
Вася (улыбаясь). Твое слово — закон.
И они стоят с кружками в руках, но глаз друге друга не сводят. Клава отпивает пиво маленькими глотками, смеется, а Вася только пену сдувает губами и не пьет, а смотрит на Клаву, словно видит впервые.
Над киоском на высоком столбе — рупор уличного радиорепродуктора. Из него льется мелодия — грустный перебор струн мандолины, а потом хриплый, испитой голос, тот самый, что остался в памяти с войны, с маленькой станции в Средней Азии, запел:
Клен ты мой опавший, Клен заледенелый, Что стоишь, нагнувшись, Под метелью белой?
Замирает кружка с пивом у губ Клавы. Улыбка слетает с лица, и страх заполняет глаза. А Вася улыбается, смотрит на нее, будто и не слышит этой песни.
П о л и н а (со злостью). Врешь ты все! Не было всего этого! Счастливая была… Так я тебе и поверила. Не рассказывай сказок. Такого не бывает. У бабы счастья быть не может. Это только в кино да в книжках… на дурачков рассчитано…
Клава (чуть не со слезами). Было! Все было! И счастье было, и любовь была…
П о л и н а. Не было! Врешь!
Клава (упрямо). Нет, было! Я, может, только тем и живу, что светлое в памяти сохранила…
Женщина с грудным ребенком на руках. Полина! Грех обижать вдову.
Полина. Никакая она не вдова! Не было у нее мужа!
К л а в а (в ярости). У меня не было мужа?
П о л и н а. Не было! Врешь! Все придумала, что» бы нас дразнить.
Клава ринулась к Полине. Обе женщины сцепились в яростной безжалостной схватке. Загремели, падая с плит, кастрюли, заплакали в испуге дети, кричат женщины. Клава и Полина катаются по полу, вцепившись друг другу в волосы.
Их разнимают, растаскивают прибежавшие в кухню мужчины. Тяжело дыша, в изодранных платьях, обе женщины продолжают перепалку, теснимые мужчинами.
П о л и н а. Не было у тебя мужа!
К л а в а. У меня не было мужа?
Полина. Врет, а вы уши развесили… Был бы у тебя муж, хоть что-нибудь сохранила. А то только языком мелешь.
К л а в а. Я сохранила.
Полина. Что? Сколько живу здесь — его портрета не видала. Не может человек умереть, не оставив следа.
Клава. Пойдем, бесстыжая, покажу.
Полина. Что покажешь? Пенсионную книжку?
Можешь ее сунуть, знаешь куда?
Клава. Нет, не книжку. Пойдем, покажу… И вы все идите… Всем покажу.
Клава идет по коридору к двери своей комнаты. За ней гурьбой — жильцы всей коммунальной квартиры. Клава остановилась у двери, смотрит на всех с вызовом и широко распахивает дверь.
Два больших овальных портрета под стеклом, в резных рамках разместились рядышком на стене.
Васю трудно узнать. Вместо гимнастерки — на нем пиджак с галстуком, а в нагрудном кармане белеет краешком платочек. Со стриженой Васиной головы художник убрал пилотку и заменил ее модной шляпой.
А Клава — в другом овале, уже не в майке с голыми плечами, а в нарядном платье с брошью, и рассыпанные прежде волосы собраны теперь на затылке в пучок, а сбоку, над бровью, воткнута алая роза. Только, как прежде, повернута Клавина голова в сторону. И потому портрет повешен с левой стороны от Васиного, и выходит, что Клава смотрит на него…
В той же комнате, с двумя овальными портретами на стене, сидит за столом Клава с почтальоном — пожилой, старше Клавы, женщиной, в форменной тужурке и с толстой сумкой, полной газет и писем, висящей на ремне через плечо.
Клава расписывается в квитанции, а почтальон отсчитывает ей деньги.
Клава (смущенно). Ох, неловко мне пенсию получать, обошлась бы и без нее…
Почтальон. Почему так? Заслужила… Его голова (она кивнула на Васин портрет) большего стоит.
Клава. Детей у меня нет… Сама работаю… Хватает и без пенсии.
Почтальон. Я тоже работаю… а мне эта пенсия — ох, как годится.
К л а в а. У вас на руках дети остались… Теперь уж и внуки. Послушайте, возьмите эти деньги себе… внукам гостинцы купите. Ну, от меня, скажете… от тети Клавы…
Почтальон. Душа у тебя, Клава, добрая… Потому и муж тебе хороший достался. А я моего… пусть земля ему будет пухом, добрым словом помянуть не могу. Прости меня, Господи, за слова такие, но я дня хорошего не могу припомнить с моим благоверным…
Клава. Плохое забывается, хорошее остается.